Ключи к реальности

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Ключи к реальности » Волшебная сила искусства » Литература как Жизнь


Литература как Жизнь

Сообщений 111 страница 120 из 122

111

Это просто серое небо над нами

Нависли тучки в небе грозно,
Округу ветер бороздит.
Трава колышется, шуршит
Так величаво, грациозно.
Туманный всадник к нам спешит,
И блеск грозы увидеть можно,
И гром крадётся осторожно,
То громыхает, то молчит,
И стая воронов летит
В страну далёкую, возможно.
Вот тучка хмурая грустит,
И дождь срывается тревожно.

                                                   О пасмурной погоде
                                                    Автор: Арчибальд Р

ГЕРОИ ДОСТОЕВСКОГО (ФРАГМЕНТ)

О, эта жажда жизни!

Целая юная нация, новое человечество жаждет их устами жаждет мира, мудрости, истины!

Найдите, покажите в произведениях Достоевского хоть одного человека, живущего спокойно, отдыхающего, достигшего своей цели!

Нет ни одного, ни единого!

Все они бешено состязаются в беге ввысь и вглубь, ибо, по словам Алёши, "кто ступил на нижнюю ступеньку, тот всё равно непременно ступит и на верхнюю"; они мечутся во все стороны, бросаются в стужу и в огонь, жадно хватаясь за всё, ненасытные, не знающие меры, ищущие и находящие свою меру лишь в беспредельности.

Как стрелы, они устремляются с вечно напряжённой тетивы своей силы в небо, всегда к недосягаемому, всегда направляясь к звездам; в каждом из них - пламя, в каждом - искра тревоги.

А тревога приносит муку.

Поэтому все герои Достоевского - великие страдальцы.

У всех искаженные лица, все живут лихорадочно, в судороге, в спазме.

Больницей для нервнобольных в ужасе назвал мир Достоевского один великий француз - и действительно, для первого, для внешнего, взгляда какая тусклая, какая фантастическая сфера!

Трактиры, наполненные испарениями водки, тюремные камеры, углы в квартирах предместий, переулки публичных домов и пивных - и там, в рембрандтовском мраке, кишит толпа исступлённых образов:

убийца с кровью своей жертвы на руках; пьяница, возбуждающий всеобщий смех; девушка с жёлтым билетом в сумерках переулка; ребёнок - эпилептик, побирающийся на улице; семикратный убийца на сибирской каторге; честный вор, умирающий в грязной постели, - какая преисподняя чувства, какой ад страстей!

О, какое трагическое человечество, какое русское, серое, вечно сумрачное, низкое небо над этими образами, какой мрак души и ландшафта!

Страна несчастий, пустыня отчаяния, чистилище без милости и без надежд.

О, каким мрачным, каким смутным, чуждым, враждебным представляется вначале это человечество, этот русский мир!

Кажется, что он наводнён страданиями, и эта земля, как злобно замечает Иван Карамазов, "пропитана слезами от коры до центра".

Но, так же как лицо Достоевского на первый взгляд кажется крестьянским, землистым, подавленным, удручённым, мрачным и лишь потом замечаешь белизну его лба, сияющую над впалыми чертами, озаряющую верой его земную глубину, так и в его творчестве духовный свет пронизывает косную материю.

Кажется, что мир Достоевского состоит из одних страданий. И всё же - только кажется, что сумма страданий его героев больше, чем в произведениях других писателей.

Ибо, рожденные Достоевским, все эти люди преображают свои чувства, гонят и перегоняют их от контраста к контрасту.

И страдание, их собственное страдание, часто является для них высшим блаженством.

Сладострастью, наслаждению счастьем в них мудро противопоставлено наслаждение болью, наслаждение мукой; в страдании - их счастье; они цепляются за него зубами, согревают его у своей груди, ласкают руками, они любят его от всей души.

И они были бы самыми несчастными людьми лишь в том случае, если бы они его не любили.

Этот обмен, исступленный, неистовый обмен чувств в душе, эту вечную переоценку героев Достоевского можно вполне уяснить лишь на примере; я выбираю один, повторяющийся в тысяче форм: горе, причинённое человеку унижением, действительным или воображаемым.

Какое - нибудь простодушное, чувствительное существо безразлично кто: мелкий чиновник или генеральская дочка - терпит обиду.

Его гордость задета чьим - нибудь замечанием, может быть пустячным.

Это оскорбление служит первоначальным аффектом, приводящим в возбуждение весь организм. Человек страдает.

Он оскорблён. Он настораживается, напрягается и ждёт - новой обиды. И она является.

                                                                                    из очерка Стефана Цвейга  «Достоевский», входящего  в цикл «Строители мира»

( кадр из фильма «Дикая охота короля Стаха» 1979 )

Литература, как жизнь

0

112

Рождение трагедии Духа .. в буквах и картинках

В юбке пепельно - сизой
Села с краю за стол.
Рампа яркая снизу
Льёт ей свет на подол.

Нипочём вертихвостке
Похождений угар,
И стихи, и подмостки,
И Париж, и Ронсар.

К смерти приговорённой,
Что ей пища и кров,
Рвы, форты, бастионы,
Пламя рефлекторов?

Но конец героини
До скончанья времён
Будет славой отныне
И молвой окружён.

То же бешенство риска,
Та же радость и боль
Слили роль и артистку,
И артистку и роль.

Словно буйство премьерши
Через столько веков
Помогает умершей
Убежать из оков.

Сколько надо отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река,

Как играют алмазы,
Как играет вино,
Как играть без отказа
Иногда суждено ..

                                           Вакханалия
                                Автор: Борис Пастернак

ГЛАВА I.  "РОЖДЕНИЕ ТРАГЕДИИ" ( ФРАГМЕНТ )

- Злополучный, однодневный род, дети случая и нужды! Зачем заставляешь ты меня сказать то, чего самое лучшее для тебя не слышать? Высшее счастье тебе совершенно недоступно: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. Второе же, что тебе остаётся, - скоро умереть.

Вот - безотрадная истина, подготовляющая человека к восприятию таинственной высшей истины бога - страдальца.

Дионис касается души человеческой, замёршей в чудовищном ужасе перед раскрывшеюся бездною.

И душа преображается. В священном, оргийном безумии человек "исходит из себя", впадает в исступление, в экстаз.

Грани личности исчезают, и душе открывается свободный путь к сокровеннейшему зерну вещей, к первоединому бытию.

Это состояние блаженного восторга мы всего яснее можем себе представить по аналогии с опьянением.

Либо под влиянием наркотического напитка, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны в человеке просыпаются те дионисические чувствования, в подъёме которых его "я" исчезает до полного самозабвения.

Этого "я" уже нет, - нет множественности, нет пространства и времени, всё - где-то далеко внизу.

Об этом именно состоянии говорит у Достоевского Кириллов:

"Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда!"

Под чарами Диониса каждый чувствует себя не только соединённым, примирённым, слитым со своим ближним, но единым с ним; сама отчуждённая природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном человеком - и принимает его в своё лоно.

Всё слилось в одном огромном мистическом единстве.

В человеке теперь звучит нечто сверхприродное: он чувствует себя богом, он шествует теперь, восторженный и возвышенный; он разучился ходить и говорить, и готов в пляске взлететь в воздушные выси.

Человек стал в собственных глазах как бы художественным произведением: словно огромная творческая сила природы проявляется здесь, в трепете опьянения, для доставления высшего блаженного удовлетворения Первоединому.

Таким образом, Дионис, точно так же, как Аполлон, убеждает нас в вечной радостности бытия; только эту радостность нам надлежит искать не в явлении, а позади явлений.

Мы познаем, что всё возникающее должно быть готово к горестной погибели, мы заглядываем в ужасы личного существования - и тем не менее не приходим в отчаяние: метафизическое утешение моментально вырывает нас из суетной сферы переменчивых явлений.

Мы действительно становимся на краткие мгновения самим Первосущим и чувствуем его неукротимое желание и жажду бытия: борьба, мучение, уничтожение явления кажутся нам теперь необходимыми при этом избытке бесчисленных, врывающихся в жизнь форм бытия, при этой чрезмерной плодовитости мировой Воли.

Мы как бы слились воедино с безмерною, изначальною мировою радостью и в дионисовском восхищении чувствуем неразрушимость и вечность этой радости.

Несмотря на страх и сострадание, несмотря на жестокость мировой Воли, мы всё же счастливо - живущие, но не как индивидуумы, а как единое Живое, с желаниями которого мы слились.

Ницше хорошо видел опасность, которую несёт для жизни его радостный Дионис.

Для дионисического человека резкою пропастью отделяются друг от друга мир повседневной действительности и мир действительности дионисовской.

Как только повседневная действительность снова вступает в сознание, она, как таковая, принимается с отвращением.

Голое воспоминание о пережитом ощущении единства с Первосущим не в силах нейтрализовать страданий человека в мире явлений.

Человек теперь видит повсюду абсурды и ужасы бытия, чувствует душою страшную мудрость лесного бога Силена (*).

"Ему становится тошно", им овладевает волеотрицательное настроение: он познал - и действовать стало ему противно.

Для чего снова укреплять расшатанный мир? Человек ничего не в состоянии изменить в существе вещей.

Действительно, при каждом значительном распространении дионисовских возбуждений всегда замечается, что дионисовское освобождение от оков личности прежде всего даёт о себе знать умалением политических и общественных инстинктов, доходящим до равнодушия и даже до враждебного отношения к ним.

Из области оргиазма, - говорит Ницше, - для народа есть только один путь, - путь к индийскому буддизму; чтоб вообще быть выносимым с его влечением в Ничто, буддизм нуждается в этих редких состояниях экстаза с их подъёмом над временем, пространством и индивидуальностью.

А эти экстатические состояния, в свою очередь, требуют философии, учащей побеждать силою представления неописуемую безотрадность промежуточных состояний.

Однако дионисическому эллину не грозила опасность впасть в буддийское отрицание воли.

Острым своим взглядом он видел страшное, разрушительное действие всемирной истории, видел жестокость природы, ощущал всю истинность мудрости лесного бога Силена - и тем не менее умел жить глубоко и радостно.

Его спасала красота.

В сущности, та же красота спасала для жизни и додионисовского, гомеровского эллина.

Когда ворвался в Грецию Дионис, уравновешенный с виду аполлоновский эллин смотрел на него с великим удивлением.

Но к удивлению этому всё больше примешивался ужас: сознание всё сильнее говорило гомеровскому эллину, что дионисовское понимание жизни вовсе не так уже чуждо и ему самому.

Он начинал чувствовать, что его бытие со всею красотою и ограничением покоится на скрытой подпочве страдания и познания, что его аполлоновское отношение к жизни, подобно покрывалу, только скрывает от него ясно им чуемую дионисову истину жизни.

из литературно - философского исследования Викентия Викентьевича Вересаева о творчестве Ф. Ницше - «Аполлон и Дионис»
___________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*) Человек теперь видит повсюду абсурды и ужасы бытия, чувствует душою страшную мудрость лесного бога Силена - Силен — лесной бог, спутник Диониса, о котором упоминается в книге Викентия Вересаева «Аполлон и Дионис (О Ницше)». Согласно произведению, центральная «истина» Силена: «Лучше всего — не родиться; если родился — лучше всего умереть».
В одном из эпизодов царь Мидас поймал Силена в лесу и спросил, в чём высшее счастье человека. На что демон ответил: «Высшее счастье тебе совершенно недоступно: не родиться, не быть вовсе, быть ничем. Второе же, что тебе остаётся, — скоро умереть».
В классическом понимании - Силены — божества древнегреческой и древнеримской мифологии, спутники и наставники бога вина Диониса. Вместе с сатирами и менадами (Вакханки (менады) — в древнегреческой мифологии спутницы и почитательницы бога Диониса (Вакха)).  силены составляли свиту Диониса, особенно во время праздников в его честь. Внешний вид: силены изображались курносыми, толстогубыми, с глазами навыкате, с лошадиным хвостом и копытами. Из-за непрерывного пьянства, как правило, не могли самостоятельно передвигаться, и их вели под руки или везли на осле сатиры.

Литература, как жизнь

0

113

Сны холодной осени

Девушка, спит, с голубыми глазами
Сладко. Вокруг пирожки, папиросы.
Губы её уже стали устами.
Но, не встречали фальшивые позы.

Юность, восторг, бесконечные дали
Так непосредственно: дивное - диво...
Светлые глазки открылись лениво,
Всё оглядели, всех переиграли.

И беззаботно, средь шума и гула,
Милая девушка снова уснула.

                                                   Девушка спит...
                                              Автор: Вовка Комаров

Почта.

Было три часа ночи.

Почтальон, совсем уже готовый в дорогу, в фуражке, в пальто и с заржавленной саблей в руках, стоял около двери и ждал, когда ямщики кончат укладывать почту на только что поданную тройку.

Заспанный приёмщик сидел за своим столом, похожим на прилавок, что-то писал на бланке и говорил:

— Мой племянник студент просится сейчас ехать на станцию. Так ты того, Игнатьев, посади его с собой на тройку и довези. Хоть это и не дозволено, чтоб посторонних с почтой возить, ну да что ж делать! Чем лошадей для него нанимать, так пусть лучше даром проедет.
— Готово! — послышался крик со двора.
— Ну, поезжай с богом, — сказал приёмщик. — Который ямщик едет?
— Семён Глазов.
— Поди распишись.

Почтальон расписался и вышел. У входа в почтовое отделение темнела тройка.

Лошади стояли неподвижно, только одна из пристяжных беспокойно переминалась с ноги на ногу и встряхивала головой, отчего изредка позвякивал колокольчик.

Тарантас с тюками казался чёрным пятном, возле него лениво двигались два силуэта: студент с чемоданом в руках и ямщик.

Последний курил носогрейку; огонёк носогрейки двигался в потёмках, потухал и вспыхивал; на мгновение освещал он то кусок рукава, то мохнатые усы с большим медно - красным носом, то нависшие, суровые брови.

Почтальон помял руками тюки, положил на них саблю и вскочил на тарантас.

Студент нерешительно полез за ним и, толкнув его нечаянно локтем, сказал робко и вежливо: «Виноват!»

Носогрейка потухла. Из почтового отделения вышел приёмщик, как был, в одной жилетке и в туфлях; пожимаясь от ночной сырости и покрякивая, он прошёлся около тарантаса и сказал:

— Ну, с богом! Кланяйся, Михайло, матери! Всем кланяйся. А ты, Игнатьев, не забудь передать пакет Быстрецову… Трогай!

Ямщик забрал вожжи в одну руку, высморкался и, поправив под собою сиденье, чмокнул.

— Кланяйся же! — повторил приёмщик.

Колокольчик что-то прозвякал бубенчикам, бубенчики ласково ответили ему.

Тарантас взвизгнул, тронулся, колокольчик заплакал, бубенчики засмеялись.

Ямщик, приподнявшись, два раза хлестнул по беспокойной пристяжной, и тройка глухо застучала по пыльной дороге.

Городишка спал. По обе стороны широкой улицы чернели дома и деревья, и не было видно ни одного огонька.

По небу, усеянному звёздами, кое - где тянулись узкие облака, и там, где скоро должен был начаться рассвет, стоял узкий лунный серп; но ни звёзды, которых было много, ни полумесяц, казавшийся белым, не проясняли ночного воздуха.

Было холодно, сыро и пахло осенью.

Студент, считавший долгом вежливости ласково поговорить с человеком, который не отказался взять его с собой, начал:

— Летом в это время уже светло, а теперь ещё даже зари не видно. Прошло лето!

Студент поглядел на небо и продолжал:

— Даже по небу видно, что уже осень. Посмотрите направо. Видите три звезды, которые стоят рядом по одной линии? Это созвездие Ориона, которое появляется на нашем полушарии только в сентябре.

Почтальон, засунувший руки в рукава и по уши ушедший в воротник своего пальто, не пошевельнулся и не взглянул на небо.

По-видимому, созвездие Ориона не интересовало его. Он привык видеть звёзды, и, вероятно, они давно уже надоели ему.

Студент помолчал немного и сказал:

— Холодно! Пора бы уж быть рассвету. Вам известно, в котором часу восходит солнце?
— Что-с?
— В котором часу восходит теперь солнце?
— В шестом! — ответил ямщик.

Тройка выехала из города.

Теперь уже по обе стороны видны были только плетни огородов и одинокие вётлы (*), а впереди всё застилала мгла.

Здесь на просторе полумесяц казался более и звёзды сияли ярче.

Но вот пахнуло сыростью; почтальон глубже ушёл в воротник, и студент почувствовал, как неприятный холод пробежал сначала около ног, потом по тюкам, по рукам, по лицу.

Тройка пошла тише; колокольчик замер, точно и он озяб. Послышался плеск воды, и под ногами лошадей и около колёс запрыгали звёзды, отражавшиеся в воде.

А минут через десять стало так темно, что уж не было видно ни звёзд, ни полумесяца. Это тройка въехала в лес.

Колючие еловые ветви то и дело били студента по фуражке, и паутина садилась ему на лицо. Колёса и копыта стучали по корневищам, и тарантас покачивался, как пьяный.

— Вези по дороге! — сказал сердито почтальон. — Что по краю везёшь! Мне всю рожу ветками расцарапало! Бери правей!

Но тут едва не произошло несчастье.

Тарантас вдруг подскочил, точно его передёрнула судорога, задрожал и с визгом, сильно накрениваясь то вправо, то влево, с страшной быстротой понёсся по просеке. Лошади чего-то испугались и понесли.

— Тпррр! Тпррр! — испуганно закричал ямщик. — Тпррр… дьяволы!

Подскакивавший студент, чтобы сохранить равновесие и не вылететь из тарантаса, нагнулся вперёд и стал искать, за что бы ухватиться, но кожаные тюки были скользки, и ямщик, за пояс которого ухватился было студент, сам подскакивал и каждое мгновение готов был свалиться.

Сквозь шум колёс и визг тарантаса послышалось, как слетевшая сабля звякнула о землю, потом, немного погодя, что-то раза два глухо ударилось позади тарантаса.

— Тпррр! — раздирающим голосом кричал ямщик, перегибаясь назад. — Стой!

Студент упал лицом на его сиденье и ушиб себе лоб, но тотчас же его перегнуло назад, подбросило, и он сильно ударился спиной о задок тарантаса.

«Падаю!» — мелькнуло в его голове, но в это время тройка вылетела из леса на простор, круто повернула направо и, застучав по бревенчатому мосту, остановилась, как вкопанная, и от такой внезапной остановки студента по инерции опять перегнуло вперёд.

Ямщик и студент — оба задыхались. Почтальона в тарантасе не было. Он вылетел вместе с саблей, чемоданом студента и одним тюком.

— Стой подлец! Сто - ой! — послышался из леса его крик. — Сволочь проклятая! — кричал он, подбегая к тарантасу, и в его плачущем голосе слышались боль и злоба. — Анафема, чтоб ты издох! — крикнул он, подскакивая к ямщику и замахиваясь на него кулаком.

— Экая история, господи помилуй! — бормотал ямщик виноватым голосом, поправляя что-то около лошадиных морд. — А всё чёртова пристяжная! Молодая, проклятая, только неделя, как в упряжке ходит. Ничего идёт, а как только с горы — беда! Ссадить бы ей морду раза три, так не стала бы баловать… Сто - ой! А, чёрт!

Пока ямщик приводил в порядок лошадей и искал по дороге чемодан, тюк и саблю, почтальон продолжал плачущим, визжащим от злобы голосом осыпать его ругательствами.

Уложив кладь, ямщик без всякой надобности провёл лошадей шагов сто, поворчал на беспокойную пристяжную и вскочил на козла.

Когда страх прошёл, студенту стало смешно и весело.

Первый раз в жизни ехал он ночью на почтовой тройке, и только что пережитая встряска, полёт почтальона и боль в спине ему казались интересным приключением. Он закурил папиросу и сказал со смехом:

— А ведь этак можно себе шею свернуть! Я едва - едва не слетел и даже не заметил, как вы вылетели. Воображаю, какая езда должна быть осенью!

Почтальон молчал.

— А вы давно ездите с почтой? — спросил студент.
— Одиннадцать лет.
— Ого! Каждый день?
— Каждый. Отвезу эту почту и сейчас же назад ехать. А что?

За одиннадцать лет, при ежедневной езде, наверное, было пережито немало интересных приключений.

В ясные летние и в суровые осенние ночи или зимою, когда тройку с воем кружит злая метель, трудно уберечься от страшного, жуткого.

Небось не раз носили лошади, увязал в промоине тарантас, нападали злые люди, сбивала с пути вьюга…

— Воображаю, сколько приключений было у вас за одиннадцать лет! — сказал студент. — Что, должно быть, страшно ездить?

Он говорил и ждал, что почтальон расскажет ему что - нибудь, но тот угрюмо молчал и уходил в свой воротник.

Начинало между тем светать.

Было незаметно, как небо меняло свой цвет; оно всё ещё казалось тёмным, но уже видны были лошади, и ямщик, и дорога.

Лунный серп становился всё белее и белее, а растянувшееся под ним облако, похожее на пушку с лафетом, чуть - чуть желтело на своём нижнем крае.

Скоро стало видно лицо почтальона.

Оно было мокрое от росы, серо и неподвижно, как у мёртвого. На нём застыло выражение тупой, угрюмой злобы, точно почтальон всё еще чувствовал боль и продолжал сердиться на ямщика.

— Слава богу, уже светает! — сказал студент, вглядываясь в его злое, озябшее лицо. — Я совсем замёрз. Ночи в сентябре холодные, а стоит только взойти солнцу, и холода как не бывало. Мы скоро приедем на станцию?

Почтальон поморщился и сделал плачущее лицо.

— Как вы любите говорить, ей - богу! — сказал он. — Разве не можете молча ехать?

Студент сконфузился и уж не трогал его всю дорогу. Утро наступало быстро.

Месяц побледнел и слился с мутным, серым небом, облако всё стало жёлто, звёзды потухли, но восток всё ещё был холоден, такого же цвета, как и всё небо, так что не верилось, что за ним пряталось солнце…

Холод утра и угрюмость почтальона сообщились мало - помалу и озябшему студенту.

Он апатично глядел на природу, ждал солнечного тепла и думал только о том, как, должно быть, жутко и противно бедным деревьям и траве переживать холодные ночи.

Солнце взошло мутное, заспанное и холодное.

Верхушки деревьев не золотились от восходящего солнца, как пишут обыкновенно, лучи не ползли по земле, и в полёте сонных птиц не заметно было радости.

Каков был холод ночью, таким он остался и при солнце…

Студент сонно и хмуро поглядел на завешенные окна усадьбы, мимо которой проезжала тройка.

За окнами, подумал он, вероятно, спят люди самым крепким, утренним сном и не слышат почтовых звонков, не ощущают холода, не видят злого лица почтальона; а если разбудит колокольчик какую - нибудь барышню, то она повернётся на другой бок, улыбнётся от избытка тепла и покоя и, поджав ноги, положив руки под щёку, заснёт ещё крепче.

Поглядел студент на пруд, который блестел около усадьбы, и вспомнил о карасях и щуках, которые находят возможным жить в холодной воде…

— Посторонних не велено возить… — заговорил неожиданно почтальон. — Не дозволено! А ежели не дозволено, то и незачем садиться… Да. Мне, положим, всё равно, а только я этого не люблю и не желаю.

— Отчего же вы раньше молчали, если это вам не нравится?

Почтальон ничего не ответил и продолжал глядеть недружелюбно, со злобой. Когда немного погодя тройка остановилась у подъезда станции, студент поблагодарил и вылез из тарантаса.

Почтовый поезд ещё не приходил.

На запасном пути стоял длинный товарный поезд; на тендере (**) машинист и его помощник с лицами, влажными от росы, пили из грязного жестяного чайника чай.

Вагоны, платформа, скамьи — всё было мокро и холодно.

До прихода поезда студент стоял у буфета и пил чай, а почтальон, засунув руки в рукава, всё еще со злобой на лице, одиноко шагал по платформе и глядел под ноги.

На кого он сердился? На людей, на нужду, на осенние ночи?

                                                                                                                                                                                      Почта
                                                                                                                                                                            Автор: А. П. Чехов
___________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*)  только плетни огородов и одинокие вётлы - Вётлы — так в русском языке называют дерево семейства ивовых с узкими, острыми, обычно серебристо - опушёнными листьями. Другое название — ива белая (лат. Salix alba). Также ветлой могут называть иву серебристую (белотал, белолоз).

(**) На запасном пути стоял длинный товарный поезд; на тендере  машинист и его помощник с лицами, влажными от росы, пили из грязного жестяного чайника чай - В данном контексте слово «тендер» обозначает вагон паровоза, предназначенный для хранения запасов воды и топлива (угля или нефти). Обычно этот термин используется именно применительно к старым паровым локомотивам, где была необходимость перевозить воду отдельно от самого локомотива.

Литература, как жизнь

0

114

Рождённое на бумажном листе

Забыв мгновенья жизненного цикла,
Не возвращаясь к тонкостям интриг,
Я не заметил, как меня настигла
И потащила, взяв за воротник,

Другая жизнь, где всё светло и ново,
И я другой и изменился так,
Что утром непременно натощак
Мне дух и душу насыщает слово.

Что мне теперь до жизни колебаний,
Я не один, мы с ним везде вдвоём,
Мне слово стало матерью и няней,
Землёй и небом, солнцем и дождём.

                                                                Автор: Александр Орлов

Часть первая. По ту сторону ( Фрагмент )

Самсонов работал чрезвычайно медленно, по строчкам, по абзацу в день, в сомнениях выдавливал слова с трудолюбивой мукой, веря и не веря в их силу, ненавидя эпитеты и всё же густо насыщая ими фразу, до предельной тесноты, но при этом был всегда тонок, особо прелестен конец вещи, последние главы.

Однако, когда говорили ему о некоторой стилевой перегруженности, он держался за каждое слово, защищал его сопротивлением бычьим, багровел, загорался гневом, устраивая затяжные скандалы с редакторами издательств, и иные критики побаивались его неудержимых взрывов, ударов «под дых», иные считали его неудобоваримым крикуном, не стесняющимся грубых «кавалерийских наскоков» на собратьев по перу, ибо иногда, по случаю, встретив в кулуарах клуба какого - нибудь неосторожного критика, он кричал ему вспыльчиво:

– Артельные Сократы вы, домашние правдолюбцы, жуёте и пережёвываете оскоминные аксиомы за рюмкой водки?

Вам нравится косноязычный телеграфный стиль? Я не телеграфист! Я слишком подробен? И останусь таким!

Мне наплевать и позабыть всё, что вы пролепетали здесь!

У меня диспепсия (*) от вашего модного словотечения, от вашей менструации мысли.

Я вас нежно люблю и обнимаю. Я иду в аптеку и покупаю касторовое масло для очищения желудка!

Эта раздражающая многих упорная неподдаваемость Самсонова, наживавшая ему недоброжелателей и вместе почитателей (твёрдость уважают), более всего приближала к нему Никитина – в этом была военная косточка прошлого, та самонадеянная уверенность, что так необходима была тогда…

После первой книги он привык к тому, что Самсонов ревниво, с особенным пристрастием читал его, скупо хвалил и ругал, вроде бы удерживаясь высказать окончательное суждение, причём толстоватое лицо возбуждённо покрывалось красными пятнами, глаза под стёклами очков становились влажными, грустными, горячечными.

И в те минуты представлялся почему-то Никитину его кабинет, неуютный, сумрачно тёмный от громоздких книжных шкафов, от старинного, с чудовищно массивным чернильным прибором письменного стола, заваленного безалаберно рукописями, книгами, кругло и мелко исписанными листками бумаги, на них виднелись кольцеобразные следы, оставленные чашками кофе, который он беспрерывно пил во время работы, представлялась широкая тахта в углу, и его муки за этим столом и на этой тахте, где он, обессиленный, лежал, уткнувшись лбом в подушку, мыча, бормоча что-то в поисках слова, фразы, – так Никитин застал его однажды, зайдя утром в часы работы.

И стоило лишь вообразить страдания Самсонова перед чистым листом бумаги, его пытку неуловимым словом, как Никитин испытывал почти стыдливое чувство – он заставлял себя сидеть за столом часов по девять, но писал легче, быстрее, независимо от нескончаемой правки, и если процесс работы Самсонова можно было назвать мучительной каторгой (четыре часа в день), то его работа была каторгой двойной по протяжённости, но всё же гладкой.

Поэтому, когда речь заходила о книгах Самсонова, он был чересчур мягок и полушутя говорил в таких случаях, что принимает и закономерность усложнённой фразы, так как упрекать, пожалуй, следует только писателей - скворцов, беззастенчивых имитаторов чужих звуков, выдаваемых за найденные истины.

Он, не желая обидеть Самсонова, не переступал порог полной искренности.

– … Чёрт с ними, с немками и завтраками, – сказал Никитин, шире раздвинув шторку на окне. – Посмотри-ка на солнце, Платон, и к вечности прикоснись, земные заботы забыв… Ничего себе, дую гекзаметром (**), кажется, отбиваю хлеб у поэтов?
– Боюсь, начнёшь сейчас рявкать арии из оперетт на весь салон, – бормотнул Самсонов. – Чему восторгнулся?
– На земле осень, туман, а тут – чистота, голубизна, никакой осени – вот что прекрасно, Платоша!

За иллюминатором слепил в холодном пространстве металлический блеск высотного солнца, рафинадные торосы, курчавясь, неподвижно сверкали краями остропиковых вершин на бесконечной белой равнине застывших внизу облаков.

В воздухе отовсюду излучался неограниченный снежный свет, этот свет ходил вместе с солнцем по салону самолёта, пронизывая дымки сигарет над спинками откинутых кресел.

                                                                                                                                                                   из романа Юрия Бондарева - «Берег»
___________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*) У меня диспепсия от вашего модного словотечения, от вашей менструации мысли - Диспепсия — группа симптомов, связанных с нарушением пищеварения, которые включают чувство переполнения желудка, боль, тошноту, изжогу и другие проявления, создающие значительный дискомфорт человеку.

(**) Ничего себе, дую гекзаметром, кажется, отбиваю хлеб у поэтов? - Гекзаметр (гексаметр) — стихотворный размер античной эпической поэзии. Термин происходит от греческого слова hexametron, которое образовано словами hex — «шесть» и metron — «мера».
___________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

( кадр из фильма  «Облепиховое лето» 2018 )

Литература, как жизнь

0

115

В лёгкости бытия

Приходит лёгкость бытия
И осознание покоя...,
Когда не пыжишься героем,
Не завалиться за края -
Умеешь, норму соблюдая,
И строишь мир вокруг себя
Других, собой не нагружая,
И лишний нерв не теребя.

                                        Поэма о лёгкости бытия (отрывок)
                                                        Автор: Павел Спивак

Часть первая. По ту сторону ( Фрагмент )

Метрдотель, неслышно возившийся неподалёку, занятый сервировкой столика, подошёл мягкой походкой, принимая такое же неподобострастное почтение, что было давеча и на лице старшего портье, вопрошающе наклонил к фрау Герберт лысую, в обводе седых волос голову; его накрахмаленная грудь, чёрный галстук - бабочка подчёркивали выработанный аристократизм солидного ресторана, его белая холёная рука синхронно повторяла каждое слово фрау Герберт, автоматическим карандашом заскользила по блокнотику.

Потом опять благородный наклон головы, и опять бесшумной походкой незаметно удалился он в ровную полутемноту безлюдного в этот необеденный час зала.

– Господин Никитин, ваш гамбургский издатель, о котором я писала вам в письме, надеется сегодня встретиться с вами у меня, – заговорила госпожа Герберт и поставила сумочку на колено.

– Он просил меня заранее передать вам благодарность и… гонорар за последнюю вашу книгу. Три с половиной тысячи марок. Он, несомненно, мог бы заплатить гораздо больше. Но, к сожалению, между нашими странами не существует авторской конвенции. Господин Вебер богатый человек и не из тех, кто легко расстаётся с деньгами.

– Она смущённо улыбнулась и передала Никитину довольно толстый конверт, украшенный типографским готическим оттиском издательства «Вебер - ферлаг», следом вытянула из сумочки ещё два конверта потоньше, договорила:

– И здесь от нашего литературного клуба карманные деньги, по восемьсот пятьдесят марок, вам, господин Никитин, и вам, господин Самсонов.

Спасибо вам и моему издателю, – сказал Никитин. – Не было ни гроша, да вдруг алтын. Это успокоительно.

– Миллионер, Рокфеллер, увезёшь из Гамбурга запакованный в целлофане «мерседес». – Самсонов переложил деньги во вместительный бумажник, подумал и прицелился очками на фрау Герберт:

– Интересно, а как же расходилась, то есть как раскупалась, последняя книга моего уважаемого коллеги?

- Была реклама, и книга разошлась как роман о советской интеллигенции в годы десталинизации. Господин Вебер хорошо знает, как можно вызвать интерес к восточному писателю, и умеет нажиться, – ответила фрау Герберт, в то же время наблюдая за Никитиным, который небрежно затискивал конверты во внутренние карманы, и внезапно спросила с растерянной заминкой:

– Вы никогда не считаете деньги? Разве считать не принято в России?

– Принято, и считаю, – сказал Никитин. – Но, кажется, мировой известностью пользуется немецкая аккуратность.
– О, это постепенно исчезает, господин Никитин.
– Даже в Германии?
– В России, наверно, плохо знают новую Германию.

Усталости сейчас не чувствовалось, как это было в машине на пути из аэропорта, и после выпитой рюмки коньяка в номере было ощущение начатого движения по течению, без насилия над волей, без напряжения, потому что всё шло отлично, может быть, лучше, чем ожидал, и приезд, и отель, и эти дурные деньги, присланные издателем, и деньги литературного клуба безоглядно освобождали его и Самсонова от унижающей бытовой стеснённости.

Кроме того, он теперь яснее понимал манеру речи фрау Герберт, милую медлительность её интонации, теперь увереннее и решительнее справлялся с немецкими фразами – и было благодатное ощущение заграничного отдыха, заслуженного перерыва в работе, и не мучило разъедающее угрызение совести, что бывало дома в пустые дни, когда не находились точные фразы на измаранном листе бумаги.

Между тем официант ловко и быстро расставил на столе крошечные рюмки, на одну треть наполненные водкой, железные кофейники с изогнутыми по-восточному носиками, распространявшие шоколадный аромат кофе, маленькие фарфоровые молочники с горячим молоком, белые свежие, булочки в корзинке, застелённой салфеткой, тонкие ломтики чёрного хлеба и на розетке квадратики масла, замороженные в холодильнике, покрытые капельками влаги.

И всё это: ледяная, лишённая запаха водка («Ваше здоровье, госпожа Герберт»), и хрустящие булочки, намазанные маслом, и ветчина на пряно - сладковатом чёрном хлебе, и ароматный турецкий кофе, и пахучие пластинки сыра – показалось Никитину вкуснейшим; и он почти наслаждался какой-то бездумной физической своей лёгкостью, этим поздним завтраком, и этой тишиной пустого отельного ресторана, и беспрерывно моросящим ноябрьским дождём на гамбургской улице за окнами.

                                                                                                                                                                из романа Юрия Бондарева - «Берег»

Литература, как жизнь

0

116

Анонимус общерусского бытия

Мимо изгороди шаткой,
Мимо разных мест
По дрова спешит лошадка
В Сиперово, в лес.

Дед Мороз идёт навстречу.
— Здравствуй!
— Будь здоров!..
Я в стихах увековечу
Заготовку дров.

Пахнет ёлками и снегом,
Бодро дышит грудь,
И лошадка лёгким бегом
Продолжает путь.

Привезу я дочке Лене
Из лесных даров
Медвежонка на колене,
Кроме воза дров.

Мимо изгороди шаткой,
Мимо разных мест
Вот и въехала лошадка
В Сиперово, в лес.

Нагружу большие сани
Да махну кнутом
И как раз поспею в бане,
С веником притом!

                                              По дрова
                                 Автор: Николай Рубцов

Глава. Портрет ( Фрагмент)

В приземистом, тусклом помещении -- обыденном русском лице, за которым можно предположить решительно всё, кроме одухотворенности, поэзии, творчества, -- в теле Толстого нашёл приют вечно странствующий гений.

Мальчиком, юношей, мужчиной, даже старцем Толстой всегда действует как один из многих.

Всякое одеяние, всякая шляпа ему к лицу: с таким анонимным общерусским лицом можно председательствовать за министерским столом так же, как и пьянствовать в притоне бродяг, продавать на рынке булки или в шёлковом облачении митрополита осенять крестом коленопреклоненную толпу: нигде, ни в каком обществе, ни в каком одеянии, ни в каком месте России это лицо никому не могло броситься в глаза чем - либо из ряда вон выходящим.

В студенческие годы он выглядит заурядным студентом, офицером он похож на любого носителя оружия, дворянин - помещик -- он типичный сельский хозяин.

Когда он едет рядом с седобородым слугой, то нужно основательно справиться по фотографии, кто, собственно говоря, из двух сидящих на облучке стариков граф, кто кучер; если видишь его на снимке разговаривающим с мужиками, не зная его, не угадаешь, что это Лев в среде деревенских жителей, граф и вдобавок в миллион раз значительнее, чем окружившие его Григории, Иваны, Ильи и Петры.

Точно он один представляет всех вместе взятых, точно гений, вместо того, чтобы принять образ исключительного человека, переоделся в крестьянское платье, -- столь анонимным, столь общерусским представляется его лицо.

Именно потому, что Толстой воплощает в себе всю Россию, у него не исключительное, а только чисто русское лицо.

Поэтому его внешний вид разочаровывает всех, кто видит его в первый раз.

Много миль они сделали сперва по железной дороге, потом от Тулы на лошадях; теперь они сидят в приёмной, благоговейно ожидая мастера; каждый в душе ждёт подавляющего впечатления и рисует его себе могучим, величественным мужем с широко разливающейся бородой Бога - отца, высоким гордым гигантом и гением.

Дрожь ожидания заставляет их невольно опускать плечи и глаза перед величественной фигурой патриарха, которого они увидят через миг.

Наконец дверь раскрывается, и -- о, удивление: маленький, приземистый человек входит так быстро, что развевается борода, почти бегом, и неожиданно останавливается с приветливой улыбкой перед изумлённым посетителем.

Он обращается к нему весёлым, быстрым говором, лёгким движением протягивает руку.

Вы берёте эту руку, в глубине души потрясённые.

Неужели этот уютный человек, этот "проворный дедушка - мороз", действительно Лев Николаевич Толстой?

Трепет перед его величием исчезает; осмелевший любопытный взор касается его лица.

Но вдруг кровь останавливается в жилах взглянувшего на него.

Точно пантера, из-за густых джунглей бровей бросается на вас взгляд серых глаз, тот изумительный толстовский взгляд, не переданный ни одним портретом, о котором всё же говорят люди, заглянувшие в лицо этого колосса.

Как удар ножом, твёрдый и сверкающий, как сталь, этот взор сковывает каждого.

Нет сил шевельнуться, нет мочи укрыться от него, каждый, точно под гипнозом, должен терпеть, пока этот любопытный, причиняющий боль взор, как зонд, пронижет вас до сокровенных глубин.

Против первого удара, нанесённого взглядом Толстого, нет защиты; как выстрел, он пробивает щит притворства, как алмаз, он разрезает все зеркала.

Никто -- Тургенев, Горький и сотни других подтверждают это -- не может лгать перед этим пронизывающим взором Толстого.

Но только один миг этот взор останавливается на вас так холодно, так испытующе.

Ирис снова расцветает, сверкает своим серым светом, мерцает сдержанной улыбкой или умиротворяющим мягким блеском доброты.

Как тени облаков над водой, отражаются все оттенки чувств в этих магических беспокойных зрачках.

Гнев заставляет их сверкать холодной молнией, негодование замораживает их в ледяной кристалл, благодушие светится в них тёплыми лучами, и страсть загорается ярким огнём.

Они могут улыбаться, эти таинственные звёзды, озаренные внутренним светом, когда неподвижно замкнут рот, и умеют, как крестьянка, "проливать ручьи слёз", когда их умиляет музыка.

Они умеют излучать свет от избытка духовного удовлетворения и внезапно омрачаться под натиском меланхолии -- уйти в себя и стать непроницаемыми.

Они умеют наблюдать, холодно, немилосердно, умеют резать, как хирургический нож, и просвечивать насквозь, как рентгеновские лучи, потом снова тонуть в мигающем рефлексе вспышек любопытства; они беседуют на языках всех переживаний, они, эти "красноречивейшие глаза", светившиеся когда - либо на человеческом лице.

И Горький, по обыкновению, находит для них самое меткое определение: "У Толстого была тысяча глаз в одной паре".

В этих глазах, и благодаря им, в лице Толстого видна гениальность.

Вся озаряющая сила этого человека собрана воедино в его взгляде, -- так же, как у Достоевского вся красота сконцентрирована в мраморной выпуклости лба.

Всё остальное в лице Толстого -- его борода - кустарник не что иное, как оболочка, вместилище и покров для драгоценностей, вкрапленных в эти магические светящиеся камни, впитывающие в себя целый мир и целый мир излучающие, -- самый точный спектр вселенной, известный нашему веку.

Эти линзы делают более видимым даже ничтожнейшее из произрастающего на земле; стрелой, как ястреб из недосягаемых высот набрасывается на спасающуюся мышь, они накидываются на все детали и вместе с тем, точно в панораме, охватывают все шири вселенной.

                                                                             -- из  биографического очерка Стефана Цвейга - «Великая жизнь (Лев Толстой)»

( кадр из фильма  «Кавказская повесть» 1977 )

Литература, как жизнь

0

117

Живое Толстовское Слово

Спасибо, но без принятия предложения. 
ОЛЛИ не транслирует православных нарративов ДНР.

О чём я стараюсь? —
Чтоб снова и снова
Россия влюблялась
В графа Толстого.

Писатель и пахарь,
Гусар в двух столицах —
Он был необъятнее
Богa, в трёх лицах.

Да. Был он во многом —
Другим не чета! —
Искуснее бога
Исуса Христа.

Он знал все лекарства
Для духа и плоти:
Неправда — в лукавстве,
А Правда — в работе.

Не в праздной пыли, —
Говорил, — а за плугом
Все люди Земли
Сговорятся друг с другом.

Несчастье и Счастье —
И всё он осилил,
Дремучий, бровастый,
Большой, как Росси

                                           Лев Толстой
                                     Автор: Игорь Кобзев

XIX

Гуляли в Юсуповском парке. Он великолепно рассказывал о нравах московской аристократии.

Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями. Он внимательно посмотрел на неё.

— Вот такими кариатидами (*) и поддерживалось всё это великолепие и сумасбродство. Не только работой мужиков и баб, не только оброком, а в чистом смысле кровью народа.

Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно уже давно бы вымерло.

Так тратить силы, как тратила их молодёжь моего времени, нельзя безнаказанно.

Но, перебесившись, многие женились на дворовых девках и давали хороший приплод.

Так что и тут спасала мужицкая сила. Она везде на месте.

И нужно, чтобы всегда половина рода тратила свою силу на себя, а другая половина растворялась в густой деревенской крови и её тоже немного растворяла. Это полезно.

XX

О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая — раньше — неприятно подавляла меня.

Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:

— Вы сильно распутничали в юности?

Антон Павлович смятенно ухмыльнулся и, подёргивая бородку, сказал что-то невнятное, а Лев Николаевич, глядя в море, признался:

— Я был неутомимый...

Он произнёс это сокрушённо, употребив в конце фразы солёное мужицкое слово.

Тут я впервые заметил, что он произнёс это слово так просто, как будто не знает достойного, чтобы заменить его.

И все подобные слова, исходя из его мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь.

Вспоминается моя первая встреча с ним, его беседа о «Вареньке Олесовой», «Двадцать шесть и одна».

С обычной точки зрения его речь была цепью «неприличных» слов.

Я был смущён этим и даже обижен; мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо.

XXI

Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и всё - таки похожий на Саваофа, который несколько устал и развлекается, пытаясь подсвистывать зяблику.

Птица пела в густоте тёмной зелени, он смотрел туда, прищурив острые глазки, и, по-детски — трубой — сложив губы, насвистывал неумело.

— Как ярится пичужка! Наяривает. Это — какая?

Я рассказал о зяблике и о чувстве ревности, характерном для этой птицы.

— На всю жизнь одна песня, а — ревнив. У человека сотни песен в душе, но его осуждают за ревность — справедливо ли это? — задумчиво и как бы сам себя спросил он. — Есть такие минуты, когда мужчина говорит женщине больше того, что ей следует знать о нём. Он сказал — и забыл, а она помнит. Может быть, ревность — от страха унизить душу, от боязни быть униженным и смешным? Не та баба опасна, которая держит за..., а которая — за душу.

Когда я сказал, что в этом чувствуется противоречие с «Крейцеровой сонатой», он распустил по всей своей бороде сияние улыбки и ответил:

— Я не зяблик.

Вечером, гуляя, он неожиданно произнёс:

— Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни.

Говоря это, он улыбался торжественно, — у него является иногда такая широкая, спокойная улыбка человека, который преодолел нечто крайне трудное или которого давно грызла острая боль, и вдруг — нет её.

Каждая мысль впивается в душу его, точно клещ; он или сразу отрывает её, или же даёт ей напиться крови вдоволь, и, назрев, она незаметно отпадает сама.

Увлекательно рассказывая о стоицизме, он вдруг нахмурился, почмокал губами и строго сказал:

— Стёганое, а не стёжаное; есть глаголы стегать и стяжать, а глагола стежать нет...

Эта фраза явно не имела никакого отношения к философии стоиков.

Заметив, что я недоумеваю, он торопливо произнёс, кивнув головой на дверь соседней комнаты:

— Они там говорят: стёжаное одеяло!

И продолжал:

— А слащавый болтун Ренан...

Нередко он говорил мне:

— Вы хорошо рассказываете — своими словами, крепко, не книжно.

Но почти всегда замечал небрежности речи и говорил вполголоса как бы для себя:

— Подобно, а рядом — абсолютно, когда можно сказать — совершенно!

Иногда же укорял:

— Хлибкий субъект — разве можно ставить рядом такие несхожие по духу слова? Нехорошо...

Его чуткость к формам речи казалась мне — порою — болезненно острой; однажды он сказал:

— У какого-то писателя я встретил в одной фразе кошку и кишку — отвратительно! Меня едва не стошнило.

Иногда он рассуждал:

— Подождём и под дождём — какая связь?

А однажды, придя из парка, сказал:

— Сейчас садовник говорит: насилу столковался. Не правда ли — странно? Куются якоря, а не столы. Как же связаны эти глаголы — ковать и толковать? Не люблю филологов — они схоласты, но перед ними важная работа по языку. Мы говорим словами, которых не понимаем. Вот, например, как образовались глаголы просить и бросить?

Чаще всего он говорил о языке Достоевского:

— Он писал безобразно и даже нарочно некрасиво, — я уверен, что нарочно, из кокетства.

Он форсил; в «Идиоте» у него написано:

«В наглом приставании и афишевании знакомства».

Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное.

Но у него можно найти и непростительные промахи: идиот говорит:

«Осёл — добрый и полезный человек», но никто не смеётся, хотя эти слова неизбежно должны вызвать смех или какое - нибудь замечание.

Он говорит это при трёх сестрах, а они любили высмеивать его. Особенно Аглая.

Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкин — эпилептик.

Будь он здоров — его сердечная наивность, его чистота очень трогали бы нас.

Но для того, чтоб написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости.

Да и не любил он здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен — весь мир болен..,

Читал Сулеру и мне вариант сцены падения «Отца Сергия» — безжалостная сцена. Сулер надул губы и взволнованно заерзал.

— Ты что? Не нравится? — спросил Лев Николаевич.
— Уж очень жестоко, точно у Достоевского. Эта гнилая девица, и груди у неё, как блины, и всё. Почему он не согрешил с женщиной красивой, здоровой?
— Это был бы грех без оправдания, а так — можно оправдаться жалостью к девице — кто её захочет, такую?
— Не понимаю я этого...
— Ты многого не понимаешь, Лёвушка, ты не хитрый...

Пришла жена Андрея Львовича, разговор оборвался, а когда она и Сулер ушли во флигель, Лев Николаевич сказал мне:

— Леопольд — самый чистый человек, какого я знаю. Он тоже так: если сделает дурное, то — из жалости к кому - нибудь.

                                                                                                                                        -- из очерка Максима Горького - «Лев Толстой»
__________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*)  Вот такими кариатидами - В данном  контексте, кариатиды — это скульптурное изображение стоящей женской фигуры, служащее опорой перекрытия в здании.
__________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

( Рисунок к  роман Л.Н. Толстого - «Анна Каренина» )

Литература, как жизнь

0

118

Мы призываем крестом и мечом ( © )

Чудесных выходных Вам, любимые мои,  Спокойно протекают пускай все Ваши дни. ( © )

В жизни общества
Обязан быть
Порядок строгий
Без строгого порядка
Никуда
Общество не существует
Существует скопление людей
Всё прямо как в стихосложении
Рифма
Ритм
Строфа
О хаосе и беспорядке
Поговорим потом
Начнём с порядка

                                         Порядок в обществе (отрывок)
                                            Автор: Владимир Алесковский

Глава. 2 К смертной казни через повешение (Фрагмент)

Туда же, в небо, смотрела молодая бледная девушка, неизвестная, по прозвищу Муся.

Она была моложе Головина, но казалась старше в своей строгости, в черноте своих прямых и гордых глаз.

Только очень тонкая, нежная шея да такие же тонкие девичьи руки говорили о её возрасте, да ещё то неуловимое, что есть сама молодость и что звучало так ясно в её голосе, чистом, гармоничном, настроенном безупречно, как дорогой инструмент, в каждом простом слове, восклицании, открывающем его музыкальное содержание

Была она очень бледна, но не мертвенной бледностью, а той особенной горячей белизной, когда внутри человека как бы зажжён огромный, сильный огонь, и тело прозрачно светится, как тонкий севрский фарфор.

Сидела она почти не шевелясь и только изредка незаметным движением пальцев ощупывала углублённую полоску на среднем пальце правой руки, след какого-то недавно снятого кольца.

И на небо она смотрела без ласки и радостных воспоминаний, только потому, что во всей грязной казённой зале этот голубой кусочек неба был самым красивым, чистым и правдивым – ничего не выпытывал у её глаз.

Сергея Головина судьи жалели, её же ненавидели.

Также не шевелясь, в несколько не шевелясь, в несколько чопорной позе, сложив руки между колен, сидел сосед её, неизвестный, по прозвищу Вернер.

Если лицо можно замкнуть, как глухую дверь, то своё лицо неизвестный замкнул, как дверь железную, и замок на ней повесил железный.

Смотрел он неподвижно вниз на дощатый грязный пол, и нельзя было понять: спокоен он или волнуется бесконечно, думает о чём -нибудь или слушает, что показывают перед судом сыщики.

Роста он был невысокого; черты лица имел тонкие и благородные.

Нежный и красивый настолько, что напоминал лунную ночь где - нибудь на юге, на берегу моря, где кипарисы и чёрные тени от них, он в то же время будил чувство огромной спокойной силы, непреоборимой твёрдости, холодного и дерзкого мужества.

Самая вежливость, с какою давал он короткие и точные ответы, казалась опасною в его устах, в его полупоклоне; и если на всех других арестантский халат казался нелепым шутовством, то на нём его не было видно совсем, – так чуждо было платье человеку.

И хотя у других террористов были найдены бомбы и адские машины, а у Вернера только чёрный револьвер, судьи считали почему-то главным его и обращались к нему с некоторой почтительностью, так же кратко и деловито.

Следующий за ним, Василий Каширин, весь состоял из одного сплошного, невыносимого ужаса смерти и такого же отчаянного желания сдержать этот ужас и не показать его судьям.

С самого утра, как только повели их на суд, он начал задыхаться от учащённого биения сердца; на лбу всё время капельками выступал пот, так же потны и холодны были руки, и липла к телу, связывая его движения, холодная потная рубаха.

Сверхъестественным усилием воли он заставлял пальцы свои не дрожать, голос быть твёрдым и отчётливым, глаза спокойными.

Вокруг себя он ничего не видел, голоса приносились к нему как из тумана, и в этот же туман посылал он свои отчаянные усилия – отвечать твёрдо, отвечать громко.

Но, ответив, он тотчас забывал как и вопрос, так и ответ свой, и снова молчаливо и страшно боролся.

И так явственно выступала в нём смерть, что судьи избегали смотреть на него, и трудно было определить его возраст, как у трупа, который уже начал разлагаться.

По паспорту же ему было всего двадцать три года.

Раз или два Вернер тихо прикасался рукою к его колену, и каждый раз он отвечал одним словом:

– Ничего.

Самое страшное было для него, когда являлось вдруг нестерпимое желание кричать – без слов, животным отчаянным криком.

Тогда он тихо прикасался к Вернеру, и тот, не поднимая глаз, отвечал ему тихо:

– Ничего, Вася. Скоро кончится.

И, всех обнимая материнским заботливым оком, изнывала в тревоге пятая террористка, Таня Ковальчук.

У неё никогда не было детей, она была ещё очень молода и краснощёка, как Сергей Головин, но казалась матерью всем этим людям: так заботливы, так бесконечно любовны были её взгляды, улыбка, страхи.

На суд она не обращала никакого внимания, как на нечто совсем постороннее, и только слушала, как отвечают другие: не дрожит ли голос, не боится ли, не дать ли воды.

На Васю она не могла смотреть от тоски и только тихонько ломала свои пухлые пальцы; на Мусю и Вернера смотрела с гордостью и почтением и лицо делала серьёзное и сосредоточенное, а Сергею Головину всё старалась передать свою улыбку.

«Милый, на небо смотрит. Посмотри, посмотри, голубчик – думала она про Головина. – А Вася? Что же это, боже мой, боже мой… Что же мне с ним делать? Сказать что - нибудь – ещё хуже сделаешь: вдруг заплачет?»

И, как тихий пруд на заре, отражающий каждое бегущее облако, отражала она на пухлом, милом, добром лице своём всякое быстрое чувство, всякую мысль тех четверых.

О том, что её также судят и также повесят, она не думала совсем – была глубоко равнодушна.

Это у неё на квартире открыли склад бомб и динамита; и, как ни странно, – это она встретила полицию выстрелами и ранила одного сыщика в голову.

Суд кончился часов в восемь, когда уже стемнело.

Постепенно гасло перед глазами Муси и Сергея Головина синеющее небо, но не порозовело оно, не улыбнулось тихо, как в летние вечера, а замутилось, посерело, вдруг стало холодным и зимним.

Головин вздохнул, потянулся, ещё раза два взглянул в окно, но там стояла уже холодная ночная тьма; и, продолжая пощипывать бородку, он начал с детским любопытством разглядывать судей, солдат с ружьями, улыбнулся Тане Ковальчук.

Муся же, когда небо погасло, спокойно, не опуская глаз на землю, перевела их в угол, где тихо колыхалась паутинка под незаметным напором духового отопления; и так оставалась до объявления приговора.

После приговора, простившись с защитниками во фраках и избегая их беспомощно растерянных, жалобных и виноватых глаз, обвиненные столкнулись на минуту в дверях и обменялись короткими фразами.

– Ничего, Вася. Кончится скоро всё, – сказал Вернер.
– Да я, брат, ничего, – громко, спокойно и даже как будто весело ответил Каширин.

И действительно, лицо его слегка порозовело и уже не казалось лицом разлагающегося трупа.

– Чтобы чёрт их побрал, ведь повесили - таки, – наивно обругался Головин.
– Так и нужно было ожидать, – ответил Вернер спокойно.
– Завтра будет объявлен приговор в окончательной форме, и нас посадят вместе, – сказала Ковальчук, утешая. – До самой казни вместе будем сидеть.

Муся молчала. Потом решительно двинулась вперёд.

                                                                                                             из повести Леонида Андреева - «Рассказ о семи повешенных»

Жизнь сериальная

0

119

Любовь, что выше денег ..  или ещё и не выиграл, а уже угощают

Я как-то у нас в "Гастрономе"
   Билет лотерейный купил.
   И, выиграв семь миллионов,
   О нищенской жизни забыл.
Мгновенно я стал меценатом:
С меня тянут деньги на храм,
На спорт, на театр, адвокатов,
Детдомовским пацанам...
   Открылись повсюду мне двери -
   Как гостя почётного ждут,
   А те, кто меня не терпели,
   Теперь дифирамбы поют.
Родни втрое больше вдруг стало,
Когда обналичил билет:
Две сотни в гостях побывало
Впервые за множество лет.
   Родня, между тем, прибывала
   Бессчётно и с разных сторон,
   Чтоб всех накормить до отвала,
   Последний ушёл миллион.
Вмиг жизнь наступила другая:
Кефир, суп, лапша "Доширак".
Родня, мою бедность ругая,
Вернулась к себе натощак.
   Когда все ушли, я заначку
   С трудом из-под шкафа достал:
   Купюр пятитысячных пачку
   Я там от родни заховал.
Оставшись с одним миллионом,
Богатством уже не кичусь,
Как прежде живу очень скромно,
Деньгами ни с кем не делюсь...

                                                                    Выигрыш
                                                         Автор: Алексей Дельнов

Глава XIX ( Фрагмент )

Вершина окликнула его. Она стояла за решёткою своего сада, у калитки, укутанная в большой чёрный платок, и курила.

Передонов не сразу признал Вершину.

В её фигуре пригрезилось ему что-то зловещее: чёрная колдунья стояла, распускала чарующий дым, ворожила.

Он плюнул, зачурался.

Вершина засмеялась и спросила:

— Что это вы, Ардальон Борисыч?

Передонов тупо посмотрел на неё и наконец сказал:

— А, это — вы! А я вас и не узнал.
— Это — хорошая примета. Значит, я скоро буду богатой, — сказала Вершина.

Передонову это не понравилось: разбогатеть-то ему самому хотелось бы.

— Ну, да, — сердито сказал он, — чего вам богатеть! Будет с вас и того, что есть.
— А вот я двести тысяч выиграю, — криво улыбаясь, сказала Вершина.
— Нет, это я выиграю двести тысяч, — спорил Передонов.
— Я — в один тираж, вы — в другой, — сказала Вершина.
— Ну, это вы врёте, — грубо сказал Передонов. — Это не бывает, в одном городе два выигрыша. Говорят вам, я выиграю.

Вершина заметила, что он сердится. Перестала спорить. Открыла калитку и, заманивая Передонова, сказала:

— Что ж мы тут стоим? Зайдите, пожалуйста, у нас Мурин.

Имя Мурина напомнило Передонову приятное для него, — выпивку, закуску. Он вошёл.

В темноватой из-за деревьев гостиной сидели Марта, с красным завязанным бантом, платочком на шее и с повеселевшими глазами, Мурин, больше обыкновенного растрёпанный, и чем-то словно обрадованный, и возрастной гимназист Виткевич: он ухаживал за Вершиною, думал, что она в него влюблена, и мечтал оставить гимназию, жениться на Вершиной, и заняться хозяйством в её именьице.

Мурин поднялся навстречу входившему Передонову с преувеличенно радостными восклицаниями, лицо его сделалось ещё слаще, глазки замаслились, — и всё это не шло к его дюжей фигуре и взлохмаченным волосам, в которых виднелись даже кое - где былинки сена.

— Дела обтяпываю, — громко и сипло заговорил он, — у меня везде дела, а вот кстати милые хозяйки и чайком побаловали.
— Ну да, дела, — сердито отвечал Передонов, — какие у вас дела! Вы не служите, а так деньги наживаете. Это вот у меня дела.
— Что ж, дела — это и есть чужие деньги, — с громким хохотом возразил Мурин.

Вершина криво улыбалась и усаживала Передонова к столу.

На круглом пред диванном столе тесно стояли стаканы и чашки с чаем, ром, варенье из куманики (*), серебряная сквозная, крытая вязаною салфеточкою корзинка с сладкими булками и домашними миндальными пряничками.

От стакана Мурина сильно пахло ромом, а Виткевич положил себе на стеклянное блюдечко в виде раковины много варенья.

Марта с видимым удовольствием ела маленькими кусочками сладкую булку. Вершина угощала и Передонова, — он отказался от чая.

"Ещё отравят, — подумал он. — Отравить-то всего легче: сам выпьешь и не заметишь, яд сладкий бывает, а домой придёшь — и ноги протянешь".

И ему было досадно, зачем для Мурина поставили варенье, а когда он пришёл, то для него не хотят принести новой банки с вареньем получше.

Не одна у них куманика, — много всякого варенья наварили.

А Вершина, точно, ухаживала за Муриным. Видя, что на Передонова мало надежды, она подыскивала Марте и других женихов.

Теперь она приманивала Мурина.

Полу одичавший в гоньбе (**) за трудно дававшимися барышами помещик охотно шёл на приманку: Марта ему нравилась.

                                                                                                                                     -- из романа Фёдора Сологуба - «Мелкий бес»
__________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*) варенье из куманики - Куманика. Внешне похожа на ежевику, но отличается от неё главным образом плодами без сизого налёта и гранистыми (а не цилиндрическими) побегами первого года.

(**) Полу одичавший в гоньбе за трудно дававшимися барышами  - «Гоньба. Действие по значению глаголов «гнать», «гонять»; быстрая езда, скачка (на лошадях).

Литература, как жизнь

0

120

Болезнь

Досрочная ранняя старость,
Похожая на пораженье,
А кроме того — на усталость.
А также — на отраженье
Лица
В сероватой луже,
В измытой водице ванной:
Все звуки становятся глуше,
Все краски темнеют и вянут. Куриные вялые крылья
Мотаются за спиною.
Все роли мои — вторые! —
Являются передо мною. Мелькают, а мне — не стыдно.
А мне — всё равно, всё едино.

                                                                                                           Болезнь (отрывок)
                                                                                                         Автор: Борис Слуцкий

Часть 1. Глава 3. ( Фрагмент)

На улице снег всё ещё падал и падал так густо, что трудно было дышать.

Город совершенно онемел, исчез в белом пухе.

Фонари, покрытые толстыми чепчиками, стояли в пирамидах света.

Подняв воротник пальто, сунув руки в карманы, Клим шагал по беззвучному снегу не спеша, взвешивая впечатления вечера.

Белый пепел падал на лицо и быстро таял, освежая кожу, Клим сердито сдувал капельки воды с верхней губы и носа, ощущая, что несёт в себе угнетающую тяжесть, жуткое сновидение, которое не забудется никогда.

Пред ним, в снегу, дрожало лицо старенькой колдуньи; когда Клим закрывал глаза, чтоб не видеть его, оно становилось более чётким, а тёмный взгляд настойчиво требующим чего-то.

Но снег и отлично развитое чувство самосохранения быстро будили в Климе протестующие мысли.

Между внешностью девушки, её большими словами и красотою стихов, прочитанных ею, было нечто подозрительно несоединимое.

Можно думать, что это жалкое тело заключает в себе чужую душу.

Затем Самгин подумал, что Нехаева слишком много пьёт ликера и ест конфект с ромом.

«Больной человек. Естественно, что она думает и говорит о смерти. Мысли этого порядка — о цели бытия и прочем — не для неё, а для здоровых людей. Для Кутузова, например… Для Томилина».

Вспомнив скучноватые речи Кутузова, Клим улыбнулся:

«Кутузовщина, это — не плохо».

Подходя к дому, Клим Самгин уже успел убедить себя, что опыт с Нехаевой кончен, пружина, действующая в ней, — болезнь.

И нет смысла слушать её истерические речи, вызванные страхом смерти.

«В сущности, всё очень просто…»

Ночью он прочитал «Слепых» Метерлинка.

Монотонный язык этой драмы без действия загипнотизировал его, наполнил смутной печалью, но смысл пьесы Клим не уловил.

С досадой бросив книгу на пол, он попытался заснуть и не мог.

Мысли возвращались к Нехаевой, но думалось о ней мягче. Вспомнив её слова о праве людей быть жестокими в любви, он спросил себя:

«Что она хотела сказать этим?»

Потом сочувственно вздохнул:

«Едва ли найдётся человек, который полюбит её».

Усталые глаза его видели во тьме комнаты толпу призрачных, серых теней и среди них маленькую девушку с лицом птицы и гладко причёсанной головой без ушей, скрытых под волосами.

«Ослепленная страхом…»

Тени колебались, как едва заметные отражения осенних облаков на тёмной воде реки.

Движение тьмы в комнате, становясь из воображаемого действительным, углубляло печаль.

Воображение, мешая и спать и думать, наполняло тьму однообразными звуками, эхом отдалённого звона или поющими звуками скрипки, приглушённой сурдинкой.

Чёрные стекла окна медленно линяли, принимая цвет олова.

Клим проснулся после полудня в настроении человека, который, пережив накануне нечто значительное, не может понять: приобрёл он или утратил?

Привычно лёгкий ход его дум о себе был затруднен, отяжелел. Он плохо слышал свои мысли, и эта глухота раздражала.

Память была засорена хаосом странных слов, стихов, жалобами «Слепых», вкрадчивым шёпотом, гневными восклицаниями Нехаевой.

Одеваясь, он сердито поднял с пола книгу; стоя, прочитал страницу и, швырнув книгу на постель, пожал плечами.

За окном всё ещё падал снег, но уже более сухой и мелкий.

                                                                                            — из незавершённого романа Максима Горького - «Жизнь Клима Самгина»

Литература, как жизнь

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


phpBB [video]


Вы здесь » Ключи к реальности » Волшебная сила искусства » Литература как Жизнь