Ключи к реальности

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Ключи к реальности » Волшебная сила искусства » Литература как Жизнь


Литература как Жизнь

Сообщений 91 страница 96 из 96

91

Алладин | Переход к ставкам на повышение

На Востоке солнце жарче,
Звёзды ближе по ночам,
Жизнь поэты посвящают
Жгучим девичьим очам.
Нет Востока без базара,
Без крикливых зазывал,
Кто базар восточный видел —
В дивной сказке побывал.

Манят улочки кривые
Обещанием чудес,
Где-то лампа Алладина
В старой лавке ждёт свой час.

Заклинатель змей в тюрбане
На потеху детворе
Кобру танцевать заставил
В такт причудливой игре.

А вокруг шумит торгуясь
Разноликая толпа,
Сколько разного товара —
Просто крУгом голова !

                                                На Востоке (отрывок)
                                                       Автор: nikitin

Литература, как жизнь

Раздел 9 9 (отрывок)

Каролина снова осталась одна.

Гамлен пробыл в Париже до первых чисел ноября для выполнения формальностей, которых потребовало окончательное утверждение общества при увеличении капитала до ста пятидесяти миллионов.

По желанию Саккара ему опять пришлось самому зайти к нотариусу Лелорену на улицу Сент - Анн и официально заявить, что все акции разобраны и капитал внесён сполна, хотя в действительности это было не так.

Потом он месяца на два уехал в Рим, чтобы заняться какими-то важными делами, о которых никому не говорил.

По-видимому, это была его пресловутая мечта о переселении папы в Иерусалим, а также другой, более осуществимый и более значительный проект — проект превращения Всемирного банка в католический, представляющий интересы всего христианского мира, — в громадную машину, предназначенную сокрушить, стереть с лица земли еврейский банк.

Оттуда он должен был опять поехать на Восток для прокладки железнодорожной линии Брусса - Бейрут.

Он уезжал из Парижа, радуясь быстрому процветанию фирмы, совершенно убеждённый в её непоколебимой прочности, — в душе его шевелилось теперь лишь глухое беспокойство по поводу этого необычайного успеха.

Поэтому накануне отъезда, беседуя с сестрой, он дал ей только один настойчивый совет — не поддаваться всеобщему увлечению и продать принадлежавшие им акции, если курс их превысит две тысячи двести франков: таким образом он хотел выразить свой личный протест против этого непрерывного повышения, которое считал безумным и опасным.

Когда Каролина осталась одна, раскалённая атмосфера, в которой она жила, начала ещё сильнее тревожить её.

В первую неделю ноября курс достиг двух тысяч двухсот, и вокруг Каролины начались восторги, возгласы признательности и безграничных надежд:

Дежуа рассыпался в благодарностях, дамы де Бовилье держались с ней как с равной, как с подругой божества, которому суждено было восстановить величие их древнего рода.

Хор благословений раздавался из уст счастливой толпы малых и великих; девушки, наконец-то, получали приданое, внезапно разбогатевшие бедняки могли обеспечить свою старость; богачи, снедаемые ненасытной жаждой наживы, ликовали, сделавшись ещё богаче.

После закрытия Выставки в Париже, пьяном от наслаждения и от сознания своего могущества, наступила невиданная минута — минута безграничной веры в счастье, в удачу.

Все ценные бумаги поднялись, наименее солидные находили легковерных покупателей, куча сомнительных сделок приливала к рынку, угрожая ему апоплексией (*), а внутри чувствовалась пустота, полное истощение государства, которое слишком много веселилось, тратило миллиарды на крупные предприятия и вскормило огромные кредитные учреждения, зияющие кассы которых лопались на каждом шагу.

Первая же трещина грозила полным крушением в этой атмосфере всеобщего помешательства.

И, должно быть, от этого тревожного предчувствия у Каролины сжималось сердце при каждом новом скачке акций Всемирного банка.

Никакие дурные слухи не доходили до неё, разве только лёгкий ропот игроков на понижение, удивлённых и побеждённых.

И всё - таки она ясно ощущала беспокойство, какая-то беда угрожала зданию, но какая?

Ничего нельзя было сказать, и ей приходилось ждать, наблюдая этот необычайный триумф ...

                                                                                                                                                                              из романа Эмиля Золя -  «Деньги»
___________________________________________________________________________________________________________________________________________________________

(*) куча сомнительных сделок приливала к рынку, угрожая ему апоплексией - Апоплексия — это острое состояние, характеризующееся внезапным разрывом тканей яичника и кровоизлиянием в брюшную полость. Это состояние может угрожать жизни и здоровью, так как приводит к сильной боли и внутреннему кровотечению. Апоплексия чаще всего возникает у женщин молодого возраста и требует неотложной медицинской помощи.
То есть внезапный внутренний удар по рынку ценных бумаг с последующими тяжёлыми последствиями.

Литература, как жизнь

0

92

— Reponde, ответствуй! (©)

Птицы в клетке,
Звери в клетке,
А на воле — вороньё!
Это плач по малолетке,
Это — прошлое моё!
Мы кормили в малолетке
За решёткой воробья!
Небо — в клетку,
Родословная моя.

Дядя Вася отложил радикулит,
Дядя Вася птицам клетки мастерит,
Ах, барыга ты, ханыга ты, чума,
Это ж птицам — Воркута и Колыма

Птицы в клетке,
Звери в клетке,
А на воле — вороньё!

                                                       гр. «Лесоповала. Муз. комп. - «Птичий рынок» (отрывок)
                                                               Муз. Сергей Коржуков, сл. Михаила Танича

Литература, как жизнь

VII. На сцену является пан Тыбурций (отрывок)

— Здравствуй! А уж я думал, ты не придёшь более, — так встретил меня Валек, когда я на следующий день опять явился на гору.

Я понял, почему он сказал это.

— Нет, я… я всегда буду ходить к вам, — ответил я решительно, чтобы раз навсегда покончить с этим вопросом.

Валек заметно повеселел, и оба мы почувствовали себя свободнее.

— Ну, что? Где же ваши? — спросил я, — Всё ещё не вернулись?
— Нет ещё. Чёрт их знает, где они пропадают. И мы весело принялись за сооружение хитроумной ловушки для воробьёв, для которой я принёс с собой ниток.

Нитку мы дали в руку Марусе, и когда неосторожный воробей, привлечённый зерном, беспечно заскакивал в западню, Маруся дёргала нитку, и крышка захлопывала птичку, которую мы затем отпускали.

Между тем около полудня небо насупилось, надвинулась тёмная туча, и под весёлые раскаты грома зашумел ливень.

Сначала мне очень не хотелось спускаться в подземелье, но потом, подумав, что ведь Валек и Маруся живут там постоянно, я победил неприятное ощущение и пошёл туда вместе с ними.

В подземельи было темно и тихо, но сверху слышно было, как перекатывался гулкий грохот грозы, точно кто ездил там в громадной телеге по гигантски сложенной мостовой.

Через несколько минут я освоился с подземельем, и мы весело прислушивались, как земля принимала широкие потоки ливня; гул, всплески и частые раскаты настраивали наши нервы, вызывали оживление, требовавшее исхода.

— Давайте играть в жмурки, — предложил я.

Мне завязали глаза; Маруся звенела слабыми переливами своего жалкого смеха и шлёпала по каменному полу непроворными ножонками, а я делал вид, что не могу поймать её, как вдруг наткнулся на чью-то мокрую фигуру и в ту же минуту почувствовал, что кто-то схватил меня за ногу.

Сильная рука приподняла меня с полу, и я повис в воздухе вниз головой. Повязка с глаз моих спала.

Тыбурций, мокрый и сердитый, страшнее ещё оттого, что я глядел на него снизу, держал меня за ноги и дико вращал зрачками.

— Это что ещё, а? — строго спрашивал он, глядя на Валека. — Вы тут, я вижу, весело проводите время… Завели приятную компанию.
— Пустите меня! — сказал я, удивляясь, что и в таком необычном положении я всё - таки могу говорить, но рука пана Тыбурция только ещё сильнее сжала мою ногу.
— Reponde, ответствуй! — грозно обратился он опять к Валеку, который в этом затруднительном случае стоял, запихав в рот два пальца, как бы в доказательство того, что ему отвечать решительно нечего.

Я заметил только, что он сочувственным оком и с большим участием следил за моею несчастною фигурой, качавшеюся, подобно маятнику в пространстве.

Пан Тыбурций приподнял меня и взглянул в лицо.

— Эге - ге! Пан судья, если меня не обманывают глаза… Зачем это изволили пожаловать?
— Пусти! — проговорил я упрямо. — Сейчас отпусти! — и при этом я сделал инстинктивное движение, как бы собираясь топнуть ногой, но от этого весь только забился в воздухе.

Тыбурций захохотал.

— Ого - го! Пан судья изволят сердиться… Ну, да ты меня ещё не знаешь. Ego — Тыбурций sum (Я есть - Тыбурицкий, лат.).  Я вот повешу тебя над огоньком и зажарю, как поросёнка.

Я начинал думать, что действительно такова моя неизбежная участь, тем более, что отчаянная фигура Валека как бы подтверждала мысль о возможности такого печального исхода. К счастью, на выручку подоспела Маруся.

— Не бойся, Вася, не бойся! — ободрила она меня, подойдя к самым ногам Тыбурция. — Он никогда не жарит мальчиков на огне… Это неправда!

Тыбурций быстрым движением повернул меня и поставил на ноги; при этом я чуть не упал, так как у меня закружилась голова, но он поддержал меня рукой и затем, сев на деревянный обрубок, поставил меня между колен.

— И как это ты сюда попал? — продолжал он допрашивать. — Давно ли?.. Говори ты! — обратился он к Валеку, так как я ничего не ответил.
— Давно, — ответил тот.
— А как давно?
— Дней шесть.

Казалось, этот ответ доставил пану Тыбурцию некоторое удовольствие.

— Ого, шесть дней! — заговорил он, поворачивая меня лицом к себе. Шесть дней много времени. И ты до сих пор никому ещё не разболтал, куда ходишь?
— Никому.
— Правда?
— Никому, — повторил я.
— Bene, похвально!.. Можно рассчитывать, что не разболтаешь и вперёд. Впрочем, я и всегда считал тебя порядочным малым, встречая на улицах. Настоящий «уличник», хоть и «судья»… А нас судить будешь, скажи-ка?

Он говорил довольно добродушно, но я всё - таки чувствовал себя глубоко оскорблённым и потому ответил довольно сердито:

— Я вовсе не судья. Я — Вася.
— Одно другому не мешает, и Вася тоже может быть судьей, — не теперь, так после… Это уж, брат, так ведётся исстари. Вот видишь ли: я — Тыбурций, а он — Валек. Я нищий, и он — нищий. Я, если уж говорить откровенно, краду, и он будет красть. А твой отец меня судит, — ну, и ты когда - нибудь будешь судить… вот его!
— Не буду судить Валека, — возразил я угрюмо. — Неправда!
— Он не будет, — вступилась и Маруся, с полным убеждением отстраняя от меня ужасное подозрение.

Девочка доверчиво прижалась к ногам этого урода, а он ласково гладил жилистой рукой её белокурые волосы.

— Ну, этого ты вперёд не говори, — сказал странный человек задумчиво, обращаясь ко мне таким тоном, точно он говорил со взрослым. — Не говори, amice!..(друг, лат). Эта история ведётся исстари, всякому своё, suum cuique (каждому своё); каждый идёт своей дорожкой, и кто знает… может быть, это и хорошо, что твоя дорога пролегла через нашу. Для тебя хорошо, amice, потому что иметь в груди кусочек человеческого сердца, вместо холодного камня, понимаешь?..

Я не понимал ничего, но всё же впился глазами в лицо странного человека; глаза пана Тыбурция пристально смотрели в мои, и в них смутно мерцало что-то, как будто проникавшее в мою душу.

                                                                                                                                из повести Владимира Короленко - «В дурном обществе»

Литература, как жизнь

0

93

В тумане сумрачного гения

Мелодия юная в серых отрепьях,
Жадно хлебает жидкую слуха похлёбку.
Нищая, ненужная, но всё же такая прекрасная!..
Это всё – эмиграция красоты в наше время неверия.
Госпиталь душам больше не нужен,
Их уже даже не подбирают на поле боя,
Оставляя их умирать, снимая про них смешное кино,
Ибо уверели их,что грех нам не враг,
А лишь древний странный запрет, мамонт последний,
И рядится зло, хохоча, в одежды сенсаций.
Счастье – лишь маски, слепки с лица
Прекрасной, умершей в грязи любви,
Умершей в попытках согреть
Наше общее сердце.

                                                                                  неудачная война
                                                                             Автор: Игорь Брукнер

кадр из документального сериала «Первая мировая. Самоубийство Европы» (2014)

Литература, как жизнь

Часть четвёртая (фрагмент)

Самгин понимал, что подслушивать под окном — дело не похвальное, но Фроленков прижал его широкой спиной своей в угол между стеной и шкафом.

Слышно было, как схлёбывали чай с блюдечек, шаркали ножом о кирпич, правя лезвие, старушечий голос ворчливо проговорил:

— А ты пей, пей, говорун! Гляди, опять в полицию отправят.

Жирные, удушливые кухонные запахи густо вытекали из окна.

— Вот Дудорову ногу отрезали «церкви и отечеству на славу», как ребятёнки в школе поют. Вот снова начали мужикам головы, руки, ноги отрывать, а — для чего? Для чьей пользы войну затеяли? Для тебя, для Дудорова?
— Вот — собака! — радостно шепнул Фроленков. Клим Иванович Самгин выскользнул из-за его спины и, возвращаясь в комнату, подумал:

«Да, вредный мужичонка. В эти дни, когда снова поставлен вопрос: “Славянские ручьи сольются ль в русском море, оно ль иссякнет…”»

Посредине комнаты стоял Денисов, глядя в пол, сложив руки на животе, медленно вертя большие пальцы; взглянув на гостя, он тряхнул головой.

— Не будет толку — с Максимкой дела не свяжешь!
— Я думаю поехать в Песочное, поговорить с крестьянами непосредственно, — заявил Самгин. Денисов оживился, разнял руки и, поглаживая бё дра свои, уверенно сказал:
— Тоже не будет толку. Мужики закона не понимают, привыкли беззаконно жить. И напрасно Ногайцев беспокоил вас, ей - богу, напрасно! Сами судите, что значит — мириться? Это значит — продажа интереса. Вы, Клим Иванович, препоручите это дело мне да куму, мы найдём средство мира.

Явился Фроленков и, улыбаясь, сказал:

— Ругаются. Бутылочку выпили, и — пошла пылать словесность.
— Вот тоже и вино: запретили его — везде самогон начался, ханчу гонят, древесный спирт пьют, — сердито заговорил Денисов. Фроленков весело, но не без зависти дополнил:
— А монастырь тихо - тихо продаёт водочку по пятишнице склянку.
— Чай пить, чай пить! — пригласила франтовато разодетая Софья и, взяв Самгина под руку, озабоченно начала спрашивать:
— Вы согласны с тем, что поворот интеллигенции к религиозному мышлению освобождает её из тумана философии Гегеля и Маркса, делает более патриотичной и что это заслуга Мережковского?
— И понять даже нельзя, о чём спрашивает! — с восхищением прорычал Денисов, шлёпнув дочь ладонью по спине. Фроленков, поддержав его восхищение звучным смехом, прибавил:
— Иной раз соберутся они, молодёжь, да и начнут козырять! Сидишь, слушаешь, и — верно! Все слова — русские, а смысел — не поймать!

Клим Иванович Самгин видел, что восторги отцов — плотского и духовного — не безразличны девице, румяное лицо её самодовольно пылает, кругленькие глазки сладостно щурятся.

Он не любил людей, которые много спрашивают.

Ему не нравилась эта пышная девица, мягкая, точно пуховая подушка, и он был доволен, что отцы, помешав ему ответить, позволили Софье забыть её вопрос, поставить другой:

— Вы знаете профессора Пыльникова? Да? Не правда ли — какой остроумный и талантливый? Осенью он приезжал к нам на охоту… тут у нас на озере масса диких гусей…
— Н-да, диких, — скептически вставил Денисов. Дочь рассказывала:
— Их было трое: один — поэт, огромный такой и любит покушать, другой — неизвестно кто.
— Известно, — сказал Фроленков. — Разжалованный чиновник какой-то. Тагильский фамилия.

«Однофамилец», — подумал Самгин, но всё - таки спросил: — Каков он собой?

— Неприятный, — сказала девушка, наморщив переносье. Самгин невольно и утвердительно кивнул головою.
— Небольшой такой, хворый. Седой. Молчаливый, — добавил Фроленков к слову крестницы.

Девица снова начала ставить умные вопросы, и Самгин, достаточно раздражённый ею, произнёс маленькую речь:

— Вас очень многое интересует, — начал он, стараясь говорить мягко. — Но мне кажется, что в наши дни интересы всех и каждого должны быть сосредоточены на войне. Воюем мы не очень удачно. Наш военный министр громогласно, в печати заявлял о подготовленности к войне, но оказалось, что это — неправда. Отсюда следует, что министр не имел ясного представления о состоянии хозяйства, порученного ему. То же самое можно сказать о министре путей сообщения.

Указав на отсутствие согласованности дорожного строительства с целями военной обороны, он осторожно поговорил о деятельности министерства финансов.

— Живём — в долг, на займы у французских банкиров, задолжали уже около двадцати миллиардов франков.

Начал он свою речь для того, чтоб заткнуть рот просвещённой девицы, но быстро убедился, что он репетирует, и удачно.

Убедило его в этом напряжённое внимание Фроленкова и Денисова, кумовья сидели не шевелясь, застыв в неподвижности до того, что Фроленков, держа в одной руке чайную ложку с мёдом, а другой придерживая стакан, не решался отправить ложку в рот, мёд таял и капал на скатерть, а когда безмолвная супруга что-то прошептала ему, он, в ответ ей, сердито оскалил зубы.

Денисов сидел отвалясь на спинку стула, выкатив глаза, положив тяжёлую руку на круглое плечо дочери, и вздыхал, посапывая.

Внимание, так наглядно выраженное крупными жителями маленького, затерянного в болотах города, возбуждало красноречие и чем-то обнадёживало Клима Ивановича, наблюдая за ними, он попутно напомнил себе, что таких — миллионы, и продолжал говорить более смело, твёрдо.

— Прибавьте к этому, что у нас возможно нечто фантастическое, уродливое, недопустимое в Европе. Я имею в виду Распутина. Вероятно, половину всего, что говорится о его влиянии на царицу, царя, — половина этого — выдумки, сплетни. Но всё же остаётся факт: в семье царя играет какую-то роль… тёмный человек, малограмотный, продажный. Вы слышали вчера проповедника, которого я знал юношей, когда он был столяром. Это человек… жалкий, человек, так сказать, засоренного ума. Но он — честный, искренно верующий в бога, возлюбивший людей. Распутин, по всей видимости, не таков.

Фроленков больше не мог молчать, он сунул ложку в стакан, схватив рукой бороду у подбородка, покачнулся, под ним заскрипел стул.

                                                                                                       из незавершённого романа Максима Горького - «Жизнь Клима Самгина»

Литература, как жизнь

0

94

Слёзы и смех папиросных коробок

По рыбам, по звёздам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
"Доброе дело! Хорошее дело!"
Чтоб звёзды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы...

Ай, греческий парус!
Ай, Чёрное море!
Ай, Чёрное море!..
Вор на воре!

                                        Контрабандисты (отрывок)
                                         Поэт: Эдуард Багрицкий

У многих из нас есть плохая привычка записывать в двух - трёх словах свои мысли, впечатления и номера телефонов на папиросных коробках.

Потом, как правило, коробки эти теряются, а с ними исчезают из памяти целые дни нашей жизни.

День жизни — это совсем не так просто и не так мало, как может показаться.

Попробуйте вспомнить любой свой день минута за минутой — все встречи, разговоры, мысли, поступки, все события и душевные состояния, свои и чужие, — и вы убедитесь, что восстановить весь этот поток времени можно, только написав новую книгу, если не две, а то и все три.

Однажды биограф Чехова А. И. Роскин предложил нам, собравшимся зимой в Ялтинском доме писателей, заняться этой, как он шутя говорил, «работкой».

Мы с радостью встретили эту идею Роскина.

Каждый начал писать свою «Книгу одного дня», но вскоре все бросили это занятие.

«Работка» оказалась труднейшей, почти непосильной даже для опытных и работоспособных мастеров.

Она требовала непрерывного напряжения памяти и брала уйму времени, несмотря на то, что при ней отпадали тяжёлые для писателя заботы о теме, сюжете и композиции.

Всё делала за нас сама жизнь.

У меня тоже есть плохая привычка записывать свои мысли на чём попало, в частности на папиросных коробках. Я всегда был уверен, что никогда не потеряю эти коробки, но тотчас терял их.

Эти небрежные свои записи я оправдывал тем, что Эдуард Багрицкий читал мне свои стихи «По рыбам, по звёздам проносит шаланду», считывая их с затрёпанной папиросной коробки «Герцеговина - Флор».

Но несколько коробок всё же уцелело.

Одна из них имеет отношение к Чехову и чеховскому дому в Ялте. Я попытаюсь расшифровать сохранившиеся на этой коробке полустёртые и короткие записи.

---

Я обещал написать статью о Чехове. Но, начав её, тут же убедился, что писать сейчас о Чехове в том жанре, какой мы определяем словом «статья», очень трудно и, пожалуй, почти невозможно.

Кажется, что все слова в русском языке, которые можно отнести к Чехову, уже сказаны, уже истрачены.

Любовь к Чехову переросла наши словарные богатства. Она, как и каждая большая любовь, быстро исчерпала запас наших лучших выражений. Возникает опасность повторений и общих мест.

О Чехове сказано как будто всё. Но пока ещё мало сказано о том, что оставил Чехов нам в наследство в наших характерах и как Чехов своим существованием определил сегодня жизнь тех, кому он дорог.

Почти ничего не сказано о «чувстве Чехова» — всегда живого и милого нам человека, о чувстве сильном и благодарном.

И вот я решил статьи не писать, а обратиться к своим записям на папиросной коробке. Может быть, там где - нибудь и проскользнёт то «чувство Чехова», которое я не могу ещё точно определить.

---

Записи эти, как я уже говорил, очень короткие. Например: «1950 год. Я один в доме. Мохнатая собачка лает внизу. По традиции её зовут «Каштанкой».

Память получила лёгкий толчок и начинает восстанавливать прошлое.

Это было осенью 1950 года. Я пришёл в Ялтинский дом Чехова, к Марии Павловне. Её не было, она ушла куда-то по соседству, а я остался ждать её в доме. Старуха работница провела меня на террасу.

Стояла та обманчивая и удивительная ялтинская осень, когда нельзя понять — доцветает ли весна или расцветает прозрачная осень. За балюстрадой горел на солнце во всей своей девственной белизне куст каких-то цветов.

Цветы уже осыпались от каждого веяния или, вернее, дыхания воздуха.

Я знал, что этот куст был посажен Антоном Павловичем, и боялся прикосновения к нему, хотя мне и хотелось сорвать на память хоть самую ничтожную веточку.

Наконец, я решился, протянул руку к кусту и тотчас же отдёрнул её, — снизу, из сада, на меня залаяла мохнатая рыжая собачка, по имени Каштанка. Она отбрасывала задними лапами землю и лаяла совершенно так, как писал Чехов:

«Р-р-р… нга-нга-нга! Р-р-р… нга-нга-нга!»

Я невольно рассмеялся. Собачка села, расставила уши и начала слушать. Солнце просвечивало её жёлтые добрые глаза.

Было тихо, тепло. Синий солнечный дым поднимался к небу со стороны моря, как широкий занавес, и за этим занавесом мощно и мужественно, в три тона, протрубил теплоход.

Я услышал в комнатах добрый голос Марии Павловны, и вдруг у меня сердце сжалось с такой силой, что я с трудом сдержал слёзы.

О чём?

О том, что жизнь неумолима, что хотя бы некоторым людям, без которых мы почти не можем жить, она должна бы дать если не бессмертие, то долгую жизнь, чтобы мы всегда ощущали у себя на плече их лёгкую руку.

Я тут же устыдился этих мыслей, но горечь не проходила. Разум говорил одно, а сердце — другое.

Мне казалось, что в то мгновение я отдал бы половину жизни, чтобы услышать за дверью спокойные шаги и покашливание давным - давно ушедшего отсюда хозяина этого дома.

Давным - давно!

Со дня его смерти прошло 46 лет. Этот срок казался мне одновременно и ничтожным и невыносимо огромным.

Цветы за балюстрадой тихонько опадали.

Я смотрел на перепархиванье легчайших лепестков, боялся, чтобы Мария Павловна не вошла раньше времени и не заметила моего волнения.

И успокаивал себя совершенно искусственными мыслями о том, что в каждой ветке этого куста есть нечто вечное, постоянное движение соков под корой — такое же постоянное, как и ночное движение светил над тихо шумящим морем.

Пришла Мария Павловна, заговорила о Левитане, рассказала, что была влюблена в него, и, рассказывая, покраснела от смущения, как девочка.

Сам не зная почему, но я, выслушав Марию Павловну, сказал:

— У каждого, должно быть, была своя «Дама с собачкой». А если не была, то обязательно будет.

Мария Павловна снисходительно улыбнулась и ничего не ответила.

---

После этого я много раз приходил в чеховский дом в разные времена года. Внутрь я входил редко. Чаще всего я прислонялся к ограде и, постояв немного, уходил.

Особенно притягательным был этот дом зимой.

Низкая тьма висела над морем. В ней тускло проступали бортовые огни парохода, и я по рассказам моряков знал, что с палубы парохода иногда можно увидеть в бинокль освещённое лампой с зелёным абажуром окно чеховского кабинета.

Странно было думать, что огонь этой лампы был зажжён на самом краю страны, что здесь обрывалась над морем Россия, а там, дальше, уже лежат в ночи древние малоазиатские страны.

---

Я разбирал ещё одну запись:

«Зима в Ялте, снег на Яйле, его свет над Ауткой».

Да. Зимой на Яйле лежала кромка лёгкого снега. Он отсвечивал в блеске луны. Ночная тишина спускалась с гор на Ялту.

Чехов всё это видел вот так же, как мы, всё это знал. Иногда, по словам Марии Павловны, он гасил лампу и долго сидел один в темноте, глядя за окна, где неподвижно сияли снега.

Иногда он выходил в сад, но тайком, чтобы не разбудить и не напугать мать и сестру.

Мучила бессонница, и он долго бродил в ночной темноте один, как бы забытый всеми, несмотря на то, что слава его уже жила во всём мире. Но в такие вечера она не тяготила его.

А рядом белел дом, ставший приютом русской литературы.

Давно замолкли в нём голоса Куприна, Горького, Мамина - Сибиряка, Станиславского, Бунина, Рахманинова, Короленко, но отголосок их как бы жил в доме.

И дом ждал их возвращения. Ждал и хозяин, тревожившийся только наедине, по ночам, когда никто не мог этого заметить, когда его болезнь, тоска и тревога никого не могли взволновать.

Во всей огромной литературе о Чехове, во всех воспоминаниях о нём нет ни одного слова о том, что Чехов когда - нибудь плакал.

Его слёзы видел только писатель Тихонов (Серебров), когда Чехов незадолго до смерти приезжал с Саввой Морозовым на Урал.

Рассказ Тихонова производит потрясающее впечатление. То были скрытые от всех ночные слёзы одинокого, по существу, брошенного и умирающего человека.

И слёзы свои и свои страдания Чехов скрывал по своей доброте, по огромному своему мужеству и благородству, — только для того, чтобы не омрачать жизнь близких, чтобы не причинять окружающим даже тени неприятности.

                                                                                                         ЗАМЕТКИ НА ПАПИРОСНОЙ КОРОБКЕ (ОТРЫВОК)
                                                                                                                   АВТОР: КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ

Литература, как жизнь

0

95

На другом краю голубого шара

На другом краю голубого шара - Культурная отсылка.

Прощай! Душа — тоской полна.
Я вновь, как прежде, одинок,
И снова жизнь моя темна,
Прощай, мой ясный огонёк!..
Прощай!
Прощай! Я поднял паруса,
Стою печально у руля,
И резвых чаек голоса
Да белой пены полосы —
Всё, чем прощается земля
Со мной… Прощай!
Даль моря мне грозит бедой,
И червь тоски мне душу гложет,
И грозно воет вал седой…
Но — море всей своей водой
Тебя из сердца смыть не может!..
Прощай!

                                                                    Прощай
                                                      Автор: Максим Горький

Одна из самых сильных сцен советского кино. Стихотворение Геннадия Шпаликова в Х/Ф «Подранки» (1976).

У Конюшенной площади в нешироком пространстве между каналом Грибоедова, Мойкой и стеной Конюшенного двора располагался рынок сувениров.

Место суетное разноголосое, пестрящее яркими красками деревянных расписных изделий, платков, кукол и ещё всякой разности.

Торговые стенды, вытянувшись в ряды, смахивали на грядки.

Так собственно их и называли те, кто здесь работал.

Продавцы были люди разные: и совсем молодые, и люди среднего возраста, потерявшие работу, отчаявшиеся получить зарплату учителя, инженеры, и прочий образованный люд.

Были здесь и художники, и учителя английского языка, которые особенно ценились как продавцы, потому что покупателями были в основном зарубежные туристы.

Наверное в то время их привлекала недорогая цена туров в Россию, пока ещё не оправившуюся от удара распада СССР. Местным было, понятно, не до сувениров.

Между грядок шныряли немцы, французы, американцы и прочие неруси, а также менялы валюты, наркоманы, продавцы пирожков и желающие пристроить на грядки свои вещи.

С двумя, наполненными книгами, авоськами от Тройного моста к грядкам приближался мужичок.

Одет он был неопрятно, волосы нечёсаные, стоптанные башмаки шаркали по асфальту, но в глазах горела пламенная надежда на опохмел.

Ну как его опишешь: пьянчужка со стажем, средних лет, плешивый, добродушный к людям на улице и безжалостный к своей семье — выносил из дома последнее.

В авоськах покачивалось полное собрание сочинений Максима Горького — по восемь томов в каждой сетке. Понятное дело, брать никто не хотел даже даром – пролетарский писатель был нынче не в чести. 

Над человеком только смеялись:

— Мужик, ты чего тут ошиваешься? Кому нужна эта макулатура? — склабился один из продавцов, на стенде у него грудилась советская символика, военная амуниция, шапки - ушанки и прочая продукция с военных складов.
— А я чего? Я ничего… Может любители есть почитать, книги-то красивые, корешки серебряные. Горький это, писатель хороший, мудрый, по всему видать — 16 томов… — причитал мужичок — до него постепенно доходила безнадёжность ситуации.

Цена собрания слетела до цены пол литра пива. Люди смеялись, а он и вправду был смешон и жалок одновременно.

Странный он был: представить его в компании собутыльников было сложно, он походил на пьяницу - одиночку.

Проще он вписывался в «компанию» пустых бутылок. Ясно было, что на работе ему не платили или просто уволили, и он втихую пропивал нажитое.

Анна, продавец недорогих сувениров, знаком поманила не опохмелившегося страдающего мужичка:

— Сколько хочешь за собрание? — спросила она.

Тот подошёл и обречённо назвал цену, торг был неуместен, она дала ему на две бутылки. Обалдевший от такой щедрости, он побежал за пивом.

Внутренне ей хотелось вернуть книги хозяевам, но это было невозможно. Назавтра он бы вынес их снова и скорее всего не продал —  выкинул бы на помойку.

— И зачем тебе только эта дребедень? Кто сейчас это читает? Мура и скукотища — в школе проходили… — вяло проговорила молоденькая продавщица с соседнего стенда.
— Да что ты понимаешь в литературе? Горький — это глыба, классик! Нас никого не будет, а он ещё живее станет — он бессмертен! — горячо встала на защиту писателя Анна.

Соседка недоуменно пожала плечами, мысленно покрутила пальцем у виска и отошла.

Наугад Аня открыла один том — это оказались рассказы Горького. Погружение в прошлое было стремительным.

Дождливый август, на дачах уже почти нет никого, скучно, даже читать нечего. Но через три дома живут две сестры, Аня это точно знает.

Ей открыла дверь младшая, обрадовалась  — тоже ведь скучно!

Старшая перебирала журналы и потрёпанные книги – хотела найти, что почитать от вынужденного безделья.

Втроём они затеяли игру в карты и так до темноты скоротали время.  Анна перед уходом, глядя на книжный развал, попросила дать что - нибудь из книг.

И старшая из сестёр протянула ей том  —  Максим Горький  «Рассказы». Теперь длинные, тёмные вечера были ей не страшны.

Она читала – могла много раз перечитывать и находить свежие краски повествований. В тех рассказах не видела она ничего революционного или пролетарского — жизнь обычных людей, богатый язык, даже описания природы не наводили скуку.

Прошло лет пять, и недалеко от дачи Ани поселилась семья её подруги из института, Тони.

Как-то раз, то ли новоселье было, то ли праздник какой, но только собралась вся семья за столом.

Выпивка, конечно, была и немалая. Анна тоже пришла и, как человек непьющий совершенно, наблюдала за происходящим. 

Отец Тони сидел немного поодаль у яблони. Под скамейкой грудились бутылки из-под пива и беленькой.

Он  был изрядно выпивши и внешне ничем к себе внимания не привлекал, просто сидел и покуривал беломорину. Внешне дядя Коля ничем не выделялся: обычное лицо с крупными чертами и глубокими морщинами на загорелом лице.

Все оживлённо говорили, пьяно посмеивались и поругивались.

Всё изменилось враз — Аня услышала, как дядя Коля начал говорить, нет, не говорить, а читать рассказ Максима Горького «Рождение человека».

Лицо чтеца настолько преобразилось, что и песчинки не осталось от той недавней заурядности. Это был истинно красивый одухотворённый человек.

Читал он своим говором очень похожим на  окающую речь самого Алексея Пешкова. Читал не торопясь, как будто по широкому берегу реки или моря расхаживал, как будто вода у его ног плескалась.

Все примолкли, и хмель мгновенно слетел, а он читал и читал наизусть те рассказы, которые помогли когда-то Ане скоротать  дождливые августовские вечера.

Никогда ни до, ни после она не слышала такого, в душе растворённого, смысла жизни. Все чтецы — это только хорошая или даже блестящая игра артиста, а здесь была космическая глубина и простота одновременно. 

Читал дядя Коля долго, потом встал и ушёл.

После, Аня спросила  подругу, как её отец выучил наизусть столько рассказов.

Оказалось, что во время службы на флоте — восемь с половиной лет он служил на подводной лодке.

Там было единственное развлечение, подходящее ему — чтение. А ещё богом данный талант —изумительная память!

Он мог бы стать непревзойдённым чтецом, но профессией он это никогда не считал. Только при особом состоянии души он вдруг начинал читать, тогда все примолкали и слушали, слушали…

Аня шла с грядки с полным собранием сочинений Максима Горького. Шестнадцать томов оттягивали руки.

А на приступочке, на набережной канала, сидел довольный мужичок, бывший владелец собрания сочинений русского классика, и потягивал из очередной бутылки пиво…

                                                                                                                                                                                           Чтец
                                                                                                                                                                        Автор: Людмила Колосова

( кадр из фильма «Подранки» 1976 )

Тема

0

96

Гость .. по расчищенной дорожке

Расчищен снег, дорожки разбежались
Неведомо, откуда и куда,
Запутались, по свету заметались.
В далёкие надежды? В холода?
Или уже торопятся до срока,
Минуя неизбежности погоды,
Уверенно, хоть и немного робко,
Найти совсем другое время года?

                                                                        Расчищен снег
                                                      Автор: Ольга Мешковская Пятакова

Том первый. Часть третья. Глава III (Фрагмент)

Старый князь Николай Андреич Болконский в декабре 1805 года получил письмо от князя Василья, извещавшего его о своём приезде вместе с сыном.

(«Я еду на ревизию, и, разумеется, мне сто вёрст не крюк, чтобы посетить вас, многоуважаемый благодетель, — писал он, — и Анатоль мой провожает меня и едет в армию; и я надеюсь, что вы позволите ему лично выразить вам то глубокое уважение, которое он, подражая отцу, питает к вам».)

— Вот Мари и вывозить не нужно: женихи сами к нам едут, — неосторожно сказала маленькая княгиня, услыхав про это.

Князь Николай Андреич поморщился и ничего не сказал.

Через две недели после получения письма, вечером, приехали вперёд люди князя Василья, а на другой день приехал и он сам с сыном.

Старый Болконский всегда был невысокого мнения о характере князя Василья, и тем более в последнее время, когда князь Василий в новые царствования при Павле и Александре далеко пошёл в чинах и почестях.

Теперь же, по намёкам письма и маленькой княгини, он понял, в чём дело, и невысокое мнение о князе Василье перешло в душе князя Николая Андреича в чувство недоброжелательного презрения. Он постоянно фыркал, говоря про него.

В тот день, как приехать князю Василью, князь Николай Андреич был особенно недоволен и не в духе.

Оттого ли он был не в духе, что приезжал князь Василий, или оттого он был особенно недоволен приездом князя Василья, что был не в духе, но он был не в духе, и Тихон ещё утром отсоветовал архитектору входить с докладом к князю.

— Слышите, как изволят ходить, — сказал Тихон, обращая внимание архитектора на звуки шагов князя. — На всю пятку ступают — уж мы знаем...

Однако, как обыкновенно, в девятом часу князь вышел гулять в своей бархатной шубке с собольим воротником и такой же шапке.

Накануне выпал снег. Дорожка, по которой хаживал князь Николай Андреич в оранжереи, была расчищена, следы метлы виднелись на размётанном снегу, и лопата была воткнута в рыхлую насыпь снега, шедшую с обеих сторон дорожки.

Князь прошёл по оранжереям, по дворне и постройкам, нахмуренный и молчаливый.

— А проехать в санях можно? — спросил он провожавшего его до дома почтенного, похожего лицом и манерами на хозяина, управляющего.
— Глубок снег, ваше сиятельство. Я уже по прешпекту разметать велел.

Князь наклонил голову и подошёл к крыльцу. «Слава тебе, Господи, — подумал управляющий, — пронеслась туча!»

— Проехать трудно было, ваше сиятельство, — прибавил управляющий. — Как слышно было, ваше сиятельство, что министр пожалуют к вашему сиятельству?

Князь повернулся к управляющему и нахмуренными глазами уставился на него.

— Что? Министр? Какой министр? Кто велел? — заговорил он своим пронзительно - жёстким голосом. — Для княжны, моей дочери, не расчистили, а для министра! У меня нет министров!
— Ваше сиятельство, я полагал...
— Ты полагал! — закричал князь, всё поспешнее и несвязнее выговаривая слова. — Ты полагал... Разбойники! прохвосты!.. Я тебя научу полагать. — И, подняв палку, он замахнулся ею на Алпатыча и ударил бы, ежели бы управляющий невольно не отклонился от удара. — Полагал!.. Прохвосты!.. — торопливо кричал он. Но, несмотря на то, что Алпатыч, сам испугавшийся своей дерзости — отклониться от удара, приблизился к князю, опустив перед ним покорно свою плешивую голову, или, может быть, именно от этого, князь, продолжая кричать: «Прохвосты!.. закидать дорогу!», не поднял другой раз палки и вбежал в комнаты.

Перед обедом княжна и m-lle Bourienne, знавшие, что князь не в духе, стояли, ожидая его: m-lle Bourienne с сияющим лицом, которое говорило:

«Я ничего не знаю, я такая же, как всегда», и княжна Марья — бледная, испуганная, с опущенными глазами.

Тяжелее всего для княжны Марьи было то, что она знала, что в этих случаях надо поступать, как m-lle Bourienne, но не могла этого сделать.

Ей казалось: «Сделаю я так, как будто не замечаю, он подумает, что у меня нет к нему сочувствия; сделаю я так, что я сама скучна и не в духе, он скажет (как это и бывало), что я нос повесила», и т. п.

Князь взглянул на испуганное лицо дочери и фыркнул.

— Др... или дура!.. — проговорил он.

«И той нет! уж и ей насплетничали», — подумал он про маленькую княгиню, которой не было в столовой.

— А княгиня где? — спросил он. — Прячется?..
— Она не совсем здорова, — весело улыбаясь, отвечала m-lle Bourienne, — она не выйдет. Это так понятно в её положении.
— Гм! гм! кх! кх! — проговорил князь и сел за стол.

Тарелка ему показалась не чиста; он указал на пятно и бросил её. Тихон подхватил её и передал буфетчику.

Маленькая княгиня не была не здорова; но она до такой степени непреодолимо боялась князя, что, услыхав о том, как он не в духе, она решила не выходить.

— Я боюсь за ребёнка, — говорила она m-lle Bourienne, — Бог знает, что может сделаться от испуга.

Вообще маленькая княгиня жила в Лысых Горах постоянно под чувством страха и антипатии к старому князю, который она не сознавала, потому что страх так преобладал, что она не могла её чувствовать.

Со стороны князя тоже была антипатия, но она заглушалась презрением.

Княгиня, обжившись в Лысых Горах, полюбила особенно rn-lle Bourienne, проводила с нею дни, просила её ночевать с собой и с нею часто говорила о свекоре, судила его.

— Il nous arrive du monde, mon prince (к нам едут гости, князь (фр.)), — сказала m-lle Bourienne, своими розовенькими руками развёртывая белую салфетку. — Son excellence le prince Kouraguine avec son fils, à ce que j’ai entendu dire? (Его сиятельство князь Курагин с сыном, сколько я слышала? (фр.)) — вопросительно сказала она.
— Гм! эта excellence (превосходность (фр.)) — мальчишка... я его определил в коллегию, — оскорблённо сказал князь. — А сын зачем, не могу понять. Княгиня Лизавета Карловна и княжна Марья, может, знают; я не знаю, к чему он везёт этого сына сюда. Мне не нужно. — И он посмотрел на покрасневшую дочь.
— Нездорова, что ли? От страха министра? как нынче этот болван Алпатыч сказал.
— Нет, mon père (батюшка (фр.)).

Как ни неудачно попала m-lle Bourienne на предмет разговора, она не остановилась и болтала об оранжереях, о красоте нового распустившегося цветка, и князь после супа смягчился.

После обеда он прошёл к невестке. Маленькая княгиня сидела за маленьким столиком и болтала с Машей, горничной. Она побледнела, увидав свекора.

Маленькая княгиня очень переменилась. Она скорее была дурна, нежели хороша, теперь. Щёки опустились, губа поднялась кверху, глаза были обтянуты книзу.

— Да, тяжесть какая-то, — отвечала она на вопрос князя, что она чувствует.
— Не нужно ли чего?
— Нет, merci, mon père (благодарю, батюшка (фр.) ).
— Ну, хорошо, хорошо.

Он вышел и дошёл до официантской. Алпатыч, нагнув голову, стоял в официантской.

— Закидана дорога?
— Закидана, ваше сиятельство; простите, ради Бога, по одной глупости.

Князь перебил его и засмеялся своим неестественным смехом.

— Ну, хорошо, хорошо.

Он протянул руку, которую поцеловал Алпатыч, и прошёл в кабинет.

                                                                                                       из романа - эпопеи Льва Николаевича Толстого - «Война и мир»

Тема

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


phpBB [video]


Вы здесь » Ключи к реальности » Волшебная сила искусства » Литература как Жизнь