Ключи к реальности

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Земли семи имён

Сообщений 21 страница 30 из 38

21

Дом за соснами

Земли семи имён

На сосновый луг Имарина больше не ходила, стебель золотарника спрятала на груди, никому о нём не обмолвилась. О том, кто на берегу остался, кого меж сосновых стволов разглядела, не вспоминала. Потому что вспомнишь – и на всё согласна, лишь бы наяву на тот луг ступить, в травах путаясь, перебежать, укрыться в сосновой прохладе и мчаться, мчаться без оглядки к живым, к людям, к…

Русалки о луге не знали – не каждой Речной Гость показывал заветное место, где ты и цветы, и ветер, и сама земля. Зато по ранней зиме новая появилась у речных дев забава: плыли засветло на чёрную запруду, а там, замерев среди корней ивовых, разглядывали в зеркало, что за спиной, в Зелёной Реке, творится.

Зеркало глядело на русалку девушкой, какой та до реки была, какой в новолуния становилась, а Реку отражало истинной, глубокой, полноводной, какой текла при прежних хозяевах. Тёплая, тёмная, блики по воде что подснежники по весне, а больше ни искры в прозрачной толще.

Да только по сумеркам плавали в этой тёмной пучине странные существа – хвостатые, как рыбы, длинноволосые, что русалки, белолицые, будто призраки.

Подплывёт такая – пустоглазая, зеленокосая, – плеснёт хвостом, и брызнет от зеркала алмазная пыль, затхлая вода. Русалка, что в зеркало глядела, отшатнётся, поплывёт, что есть сил, назад, к зелени, к серебру, к тишине да к улыбке Речного Гостя. А от чёрной запруды долго ещё вьётся за ней тихое, жуткое…

Имарина слушала те сказки, да в тёмное зеркало не гляделась, душу не бередила – а ну как и там тот, кого среди сосен углядела, померещится?

– Отчего у запруды не плаваешь? – спрашивал её Речной Гость, протягивая белое платье по новой луне. – Плыви сегодня, а хочешь, берегом иди. Места там лунные, черёмуховые, кроме тебя, никого и не будет – мавки к людям пойдут через костры прыгать. А коли боишься, что русалки с Чёрной Реки тебя увидят, позабудь об этом. Покуда о них не думаешь, им до тебя не дотянуться. Не видят тамошнего зла те, по чьей крови тепло ещё ходит. А ты спишь до поры, стынешь, прячешься да ждёшь их, сама себе о том думать не веля…

Имарина ни слова в ответ. Прижала к себе платье, уплыла за зелёные камыши, а Гость растворился, как всегда, смех колокольцами рассыпав.

Утихли колокольцы, тогда только осмелилась Мара уйти – не к берегу, не к зеркалу, а впервые с того раза на луг. Шагнула в запахи трав и сосен, опустила платье среди цветов, шепнула стеблям обвиться вокруг, укрыть да спрятать, да тотчас ушла обратно – в пустоту, в тишь новолунной речки.

Платье, когда человеком обратится, ей ещё пригодится. И никому о том знать не следует.

Да только хотела – не хотела, волей-неволей, а занесло её сильной водой к зеркалу. Течение закружило, увело на дно ветви приречных ив, выстелило реку крутыми волнами. Имарина, словно щепкой, как в первую ночь, качалась в речных руках, плыла в потоках. Тут и там мелькали стаи золотистых рыб, вились речные цветы…

И вдруг стихло.

Вода остановилась, а прямо на неё выглянула рама, словно из белых стеблей сплетённая.

Пришёл час – глядись.

Имарина подплыла ближе. Плеснула на неё чёрная вода. Зеркальная гладь заполнилась, сгладилась дрожь, и вот уже глядит на неё с той стороны, с Чёрной Реки лицо.

Чьё лицо?

Моё ли?..

Не думай о чужаках, плыви прочь, на ту сторону, через тёмные зеркала, к сосновому лесу…

– Уплывёшь – навсегда русалкой останешься.

Рассмеялся Гость, что серебро осыпалось.

– Моею быть перестанешь, милая, и к своему любимому не вернёшься. Платье небось для него бережёшь?

– Не верь, – шептали русалки из зеркальной глубины; воздух рябил от их тёмных рук, тихих слов. – Не верь. Лжёт Речной Гость, лжёт дудочник, на то он и гость, не хозяин…

Клокотала вокруг зеркала вода, пенились широкие гребни, стрекотали, звенели чёрные струи.

– Не верь!..

– Уйдёшь – век вековать темноокой, долгокосой…

– Не верь!

– Навеки!

Вода толкнула в спину, Мара вскрикнула, страшась встречи с ледяным стеклом…

Но не было встречи. Окатило тёплой волной, обожгло криками слух, потянуло вперёд, знакомая трава обвила руки…

От страха открыла глаза, а вместо чёрного омута позади себя увидела хвойный лес, а перед ним поле, а над полем солнце встаёт.

– Ну? Готова от этого навек отречься?

Оттолкнула раму, сморгнула чёрные слёзы, упала в реку, пошла на дно.

– Дорога́ тебе Зелёная Река стала, коли уходить не хочешь, коли мне веришь… Не ведаю о русалках зеркальных, но ходят по ручьям сказки, будто они в зеркалах способны время вспять оборачивать, что воду в реках, что листья в руках…

– Отчего не отпустил меня к ним? – в отчаянии шепнула Имарина, закрывая лицо ладонями нефритовыми, холодными.

– Разве я не пускал? – рассмеялся Гость. – Я обещал, что луга моего да друга своего больше не увидишь, коли к ним уплывёшь. Сама выбрала мне верить, а не чёрным призракам… Дорога́ тебе Зелёная Река стала, коли мне веришь!

* * *

По осени над рекой ходили сизые туманы. Золотое усталое солнце гладило волны кварцевой ладонью, редкий дождь красил лиловым и сливовым. Закаты стояли такие, что по эту сторону выплывали к берегу любоваться русалки, по ту – выходили люди. Глядели на небесные кружева, ткали тихую грусть…

Имарина трижды надевала белые платья, трижды гуляла по берегу. На четвёртую луну загулялась, задумалась, оглянуться не успела, как за деревьями мелькнули тёмные соломенные скаты крыш, солнце брызнуло первой искрой, а в ушах прошелестел Речной Гость:

– Поспеши возвращаться, милая. Светает.

Шла к реке нехоженой тропкой, оскальзывалась на рассветной росе; холодно и свежо было осенними зорями. Крепкой сладостью пахли последние цветы, пряно и влажно шумели травы, а пуще всего, густым настоем, зная скорую смерть, дышал белый снежноягодник. Палой листвой, полынью, печалью, первыми заморозками веял. Запах угасания, тихого сна запах.

Как ни близко было солнце, как ни страшилась мавка Мара его лучей, закрывавших дорогу что в реку, что на берег, не удержалась, на долгие секунды замерла в зарослях снежноягодных у самого речного откоса.

В воздухе встала кристальная, солёная тишина. Впереди, далеко за полем, замер в преддверии утра лес.

Дойти ли ей когда-нибудь до сосновых стволов, услышать ли, узнать позабытый голос?..

– Нет.

Чего ждать, зачем речную жизнь влачить от луны до луны?

«Будь готова уйти в любой момент».

– Я готова, – прошептала Имарина.

Медленный луч, первый, слабый, перевитый сумеречной каймой, скользнул по лицу. Косы расплелись, путаясь в ветвях и ягодах, пряди посветлели, словно тёплые рыжие лепестки гербер опустились в волосы последним прощанием лета, приветствием осени.

– Поспеши, Имарина!

Солнце бежало огненной змеёй по кружеву подола. Выше, выше, и вот уже платье заалело, и потекло от земли тепло… Но крепко приглянулась Мара Речному Гостю, чтобы её отпустить за так, снова не дал ей уйти Зелёной Реки властитель…

Солнце вспыхнуло, золотя веснушки, да только подол, а за ним и руки, и плечи накрыла зелёная волна, словно сам Гость коснулся. Захлебнулась прежними запахами: тина, ил, цветы придонные, гроты ледяные…

– Не уходи от меня, милая.

Оглянуться не успела – а вокруг опять зелень, да холод, да проклятое серебро.

* * *

Но были иные пути, вели другие дороги из Зелёной Реки, да только не всякая русалка смелости набиралась.

Тихой звёздной ночью уплыла Имарина в дальнюю заводь, куда течение со всего русла старые лодки сносило. Одолела бурные воды у ладейного кладбища, вцепилась в свисавшие над водой корни. Наконец отыскала ладью покрепче, взялась за борт и медленно, будто тихого коня, повела к узкому горлу заводи. Мутные волны расступались, разрезаемые носом, вёсла глухо били о дерево, плескали о воду. Плыл по воде слоистый речной дух: снизу дёготь, вода да ил, над ним – дым, а поверх, у самой ряски – осенняя липа. В устье заводи мерцали звёзды. Но не к ним повернула Имарина, а на середину реки, дальше, глубже – в самою струю течения, где и свежесть, и жизнь.

Долгая дорога шла через холодные заводи, сквозь прибрежный ивняк и чёрную запруду, вдоль широкого берега, вкруг осыпей и яруг [5]. Но под вышедший лепесток месяца доплыла Мара: толкнула легонько лодку, и та вошла в тихие воды грота.

Сколько лун в реке утонуло с тех пор, как Речной Гость привёз её сюда в утлой лодочке? Сколько нефрита, мрамора, серебра прибавилось на её душе?

Скользкое дерево не упрямилось, ровно дрожал под пальцами лодочный борт. Ещё бы три… две сажени проплыть – и там, за завесой речного плюща, растеклась по небу ночь, за галечными воротами ждёт её чистая река…

Мара скользнула в лодку, приникла ко дну, вдыхая, угадывая речной трепет. Впереди шумел ночной лес, шелестела умирающая трава, ложился первый прозрачный снег… Вдруг вспомнила, каково это – снег на коже. Как колет одинокая снежная звезда ладонь, тянется к сёстрам, тает, угасая, холодной нежностью. Представила так живо, что и вправду ладонь захолодела – от страха, от надежды.

И сердце упало.

Снова Речной Гость коснулся её своею рукою. Да только тогда, на рассвете, ласковой была его ладонь, тёплой. А теперь обвилась, точно лёд вкруг запястья.

Глядит, качает головой:

– Нет, не уйти тебе, Имарина. Хоть и в лодке ты, а не пропущу. Только та лодка, в какой ты приплыла, обратно вынесет. А той лодки нет, давно нет…

– Отпусти!

– Нет. А и пущу – перевернут лодку русалки, утянут вёсла мавки, запутают ивняком наяды. Не доплыть тебе до того места, где река человечьей становится, где заканчивается русалочье царство. Возвращайся к сёстрам, милая, коли меня видеть не желаешь… Верь мне: не от одной злобы тебя в Реке да в живых держу. Уходить тебе и сегодня поздно, а как всё поймёшь, так и вовсе пути не останется. Возвращайся в Реку… Спи.

* * *

Идут луны по небу, тонут в реке.

– Кто ты? – шелестят, переглядываясь, русалки.

– Кто ты? – шипит с усмешкой Речной Гость от гнилой запруды.

– Кто ты? – шепчет Имарина, глядя в зеркало.

Оттуда, из светлой рамы, от чёрного стекла смотрит на неё белолицая, темноволосая. Кожа что первый осенний снег, пряди что кленовая кора в дождь, глаза что ночные озёра. Где была ласковая Имарина, цвели румянцем щёки, теплели мёдом волосы – там молчаливая русалка глядит, властная, холодная.

Облюбовала себе заводь за гребнем, самые быстрые воды, самые резвые струи. Редко показывалась у грота, на плёсе, в запрудах и того реже, а к устью и вовсе не плавала. Русалки шепчутся, переглядываясь, вспоминают сказки, примечают и кожу мерцающую, и глаза бездонные, шелестят о Речной Гостье… Да только одному Гостю и ведомо, что Маре, остывшей да выстывшей, по сердцу на реке пришлось.

Чёрное озеро плывёт от края до края, узкая поляна влажной травы шумит на берегу. Дотуда добраться – только вплавь, лодки не видно, мост подтоплен… А там, за травяным берегом, за высокими стеблями гудят сосны. Шепчут, дышат, рыжими корнями в обрыв впившись. Синие лапы раскинулись, бегут по хвое искры змеевика, а нижние ветви, тяжёлые, древние, словно из малахита высечены.

Не один день растила Имарина эти сосны, не один день звала в небо свечи стволов, пригибала к земле седые корни. И озеро не один день разливала, зеркальной чернотой полнила, отражала в нём и солнце, и опаловый блеск, и пёстрое прибрежное разнотравье. По-своему всё устроила, словно мир свой создала.

Над одним лишь осталась не властна.

Поутру сосны стоят густой стеной, не пробраться, но к вечеру, к сумеркам, нет-нет и мелькнёт меж стволов огонь. По коре стелются пепельные тени, чертят сиреневые узоры, врастают упрямые травы. А там, за ними, блестит свеча, очаг теплится…

Но никак не добраться, лишь вплавь. Лодки не видно, мост подтоплен…

Имарина за полсотни лун плыть быстрее течения выучилась, водоросли, чтобы рук не путали, узлом увязывать наловчилась, сквозь чёрные, изумрудные, серебряные водяные стёкла глядит у самого дна, не щурясь… Но это озеро, что от края до края соснового луга плещется, озеро, что самой ею выдумано, не переплыть Маре. Как спрятала здесь белое платье, с тех пор и не пускает её Речной Гость на озеро русалкой.

Девушкой приходит в свой мир Имарина. Полнит чернотой озеро, тянет к небу травы, расцвечивает столетние сосны, а дойти, добраться до другого берега не может. Застыла в своей юности, овдовела в тишине, в безвременьи.

А там, за стволами, время горит, катится. Цветёт апрель, дышит яблонями май, зорюет июль. Грибной сентябрь пестрит, пенится чёрными гребнями осень, вьюжит февраль… Горит очаг, светится окно.

Сколько ни звала она, никто из людей не вышел на тот берег. Только мелькала, дразнясь, душу царапая, белая вышитая рубашка за корабельными стволами… Никто другой и не был нужен ей на этом лугу, на этом озере. Одного она ждала, для одного берегла платье.

Задумалась, замечталась, тёплой Марой на миг обратившись, какой в реку лу́ны назад сошла…

– Закрыта ему на твой берег дорога, – молвил Речной Гость, касаясь её руки.

Оглянуться не успела – а вокруг опять зелень, да холод, да проклятое серебро.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

22

Дошла до берега

Сила женщины

Зимой яблоня, сирень да снежноягодник поредели, одни узоры из ветвей стелются по снегу, обвивают сосновые ветви. Огонь за малахитовой стеной чаще, ярче разгорается, ночью едва не до свету горит. Мара мечется по берегу чёрного озера, глядится в ледяную воду, а на Зелёной Реке – всё молчком, как и нет ничего.

По весне почки набухли, разлился яблоневый дурман, золотится на закатах дымка сирени. Распускаются чертополох да пестрянка, а она места не находит: ни терпения нет в реке оставаться, ни сил на берег вырваться.

Лето пришло холодное, дождливое, зелень приглушило туманами. Из цветов одна медуница да черемша светили, бледные да редкие, что крупа в траве. Ложились дымы по холмам, укрывали берега, плыли над чёрным озером Мариным, плыли над её лугом… Не выдержала да и ринулась вперёд по затопленному мосту головой в воду.

Скрипят старые доски, скользят, водяной мох словно кожу гладит. Вот перила под ладонью оборвались, вот уже вода ласковым коконом облила ступни, тронула лодыжки, до колен всплеснула… Вода, вода, чёрная вода, холод да серебро, выше да выше ветром холодным в грудь, брызги в косы, вот-вот чёрные своды над головой сойдутся…

И вдруг – твёрдая земля под ногами. Открыла глаза, оглянулась – озеро позади лежит.

Как так? Что случилось, что Речной Гость отпустил?

Как бы то ни было, дошла до берега.

И мост, гляди-ка, до самого песка вытянулся, волны старые доски лижут.

Вдохнула глубоко, тронула землю. Сколько лун, сколько лет при свете по тёплой траве не ступала! Сделала шаг – молодая сила заструилась по телу, что светлый ручей.

И пошла вперёд, туда, где сосны сплелись, где любимый ждал.

* * *

За сосновой стеной таилась деревня в три сруба. За домами цвели пьяно густые луга, вился из труб дым, пахло хлебом, деревом, колодезной влагой. Мара подошла к колодцу, наполнила бадью, глотнула свежей воды, словно обожглась. Сколько лет русалочья река её душила, а здесь – глоток чистый, сладкий, свободный… Отошла от колодца, тронула ладонью летнюю мураву, подняла глаза к солнцу. Глядела на малиновые лучи, на белую корону – глаз не отвести.

– Очи твои тьма на реке затопила, сквозь неё и солнце не жжёт…

А за спиной, будто дождавшись, пока Мара пообвыкнет, ожила деревня: хлопнула дверь, стукнул топор, зазвенела жалейка.

– Эй, славница!

Вздрогнула. А боялась голос знакомый позабыть…

Обернулась…

Такой, каким ночью был, когда она за мавками подглядывала да в Зелёную Реку угодила. Такой, каким каждый день ледяной-зелёный его вспоминала.

У висков кудри, по рубашке красный узор (ужели тот, что она вышивала? Ужели бережёт? Помнит?..), крепкий, ладный, глядит на неё васильковыми глазами.

– Славница моя!

Кинулась навстречу, себя позабыла, Речного Гостя позабыла и Реку Зелёную, луны и заводи – всё мимо прошло, одни васильки впереди… Протянула руки, бросилась на широкую грудь – и словно в воду упала со всего духу. Пахнуло тиной, плеснуло зеленью, чёрная запруда отразилась в коже любимого. А он прошёл дальше как не бывало, статный, ладный, к молодице, что улыбалась у самой озёрной кромки.

– Нравится тебе тут, люба моя? Срубим дом. Сад устроим! Ива, рябина – по весне словно в сказке будет!

Подхватил её на руки, побежал, а она счастливым смехом залилась…

Оглянулась Имарина – бадья колодезная стоит, словно она её и не трогала, трава по её следу будто и не примята. Сокол её другой в глаза глядит, а её словно вовсе не видит…

Речной Гость встал рядом, прошептал:

– Не позабыл он тебя, не думай. И место здешнее выбрал, потому что о тебе этот лес ему шепчет, тобой луг дышит. А как иначе, коли ты его вырастила, милая… Да только не вернуться тебе к нему.

* * *

Шли луны, шелестело лето, темнела вода в чёрном озере, опадали листья. Мара зоревала на лугу, бродила близ срубов под сосновыми кронами, слушала смех зазнобы любимого своего, глядела на кудри его пепельные, в глаза васильковые. Ни дотронуться, ни дозваться его не сумела, зато целыми ночами могла рядом с ним сидеть, в новые морщинки вглядываться, серебряные волосы выискивать, глядеть, как ресницы во сне дрожат…

Страшно было поначалу невидимкой в чужом доме, страшно, да не страшнее, чем в реке. Шумела листва, скрипели половицы, стрекотали за окнами поздние лесные певуньи.

Чужой дом, что мог быть домом её. Чужой муж, что мог быть мужем её.

* * *

Скоро закачалась посреди светлицы зыбка, зазвенел детский плач.

– Не ходи на озеро, – просила мужа молодица. – Русалка по пятам придёт – дочь сглазит…

– В какие сказки веришь, лада моя! Нет на свете русалок, а озеро у нас доброе.

– Пусть бы и так. А всё же – не ходи!

– Ну что ты, милая…

«Милая…» Словно осколком ракушечным душу Имарине порезало слово, каким её Речной Гость величал. Порезало, да не кровило почти: и без того душа изрезана, истерзана была рекой да ласковыми словами, что любимый её своей славнице говорил.

– …что ты, милая! Чем тебе этот край не дорог?

«Видишь, милая, дорога́ тебе Зелёная Река стала, коли мне веришь…»

Нет! Не дорога́! На что река эта? Век на суженого глядеть, чужим ставшего, на чужой женившегося? Век в его глазах васильковых беспамятствовать?..

Да… Век бы глядела.

Дочь в зыбке растёт, улыбается да словно видит её. Склонится Имарина над колыбелью – девочка смеётся, руки тянет. Не придёт две ночи кряду – плачет, лишь у отца на руках затихает. А как явится Мара, принесёт стебель снежноягодника – успокоится, уснёт.

Растёт, расцветает, на мать вовсе не похожа, зато от отца – пряди пепельные, глаза незабудками. А в косицах нет-нет и рыжина пробивается, в зрачках к ночи зелень плещется …

А может, кажется это Имарине.

…Кажется ли, нет ли, да только шла однажды в реку от их избушки, вела рукой по травам да думала, что новый якорь нашла своей лодке, разбитой вдребезги. Дочка чужая, что могла быть дочерью её.

Вырастет девочка, позабудет чёрное озеро, проклятый луг. Отец её состарится, васильки поблекнут, волосы осеребрятся. Зазнобу свою возьмёт за руку морщинистой ладонью и уйдёт туда, куда Эхо с реки улетает, где дороги кончаются.

А ей, Имарине, век вековать свободной, людьми любимыми невидимой.

Но лгал ей Речной Гость. Цела была её лодка, ждала её все луны прошедшие, дожидала, покуда Мара догадается, позовёт к чёрному озеру… Позвала, да прежде чем догадаться, сотню лун отмерила.

Тени легли на рощу, тонко запахло нежным гиацинтом, махровым левкоем, медной хризантемой. В последний раз оглянулась на огонь за соснами Мара. Помолчала о дочери и ушла с луга.

* * *

Жёг золотарник на груди. Цвёл, словно в агонии, всю осень.

* * *

Имарина вела лодку по Зелёной Реке не таясь, было пусто кругом – новая луна, мавки на берега́ ушли. Доплыла до грота, скользнула в лодку, а там, за зеленью, звёзды, словно серебряные птицы, мерцают, ветер вьётся в осенних кронах, шумит свежая вода в живой реке. За речным плющом, за галечным порогом…

Сидит Речной Гость на сером крутом камне, в тонких пальцах свирель, а в глазах тоска, а в глазах река…

– Плыви. Плыви, милая. Убегай от меня, убегай отсюда. Да только знай, что душа его к лугу твоему прикипела. И коли уйдёшь отсюда, уплывёшь из реки – и луг твой истает, и друг твой исчезнет. Сама решай: в реке ли век вековать, на любимого любоваться, али уплывать да о смерти его плакать.

«Будь готова уйти в любой момент».

Предупреждала Мару Эхо, да не послушалась, не сумела Мара.

– И впредь не сумеешь, милая.

Глядит на неё, а в глазах ручьи, а в глазах надежда.

Вода шипит, ракушечник серебрится во мгле, в тишине. Мавки на берегу, русалки в озере, трава по обрыву, луна по рекам.

В тоскливую ночь по своей воле плыла Имарина к чёрной запруде. Сказки про русалок, что по ту сторону стекла плавают, по всей реке гуляли, на берег выплёскивались. Те, тёмные, зеркальные, говорят, могут воду в реках вспять оборачивать, течения от устья к истоку пускать, излучины уговаривать, луга заливать…

По своей воле плыла Мара к чёрной запруде.

– Сёстры. Верно ли, что реки времени обращать умеете? Коли так, верните время моё. Верните меня в юность мою девичью.

Чёрное шитьё вьётся за зеркалом, серые кружева о раму цепляются. Шёпот, шелест, точно на Зелёной Реке, только не боятся тёмные русалки Речного Гостя – злы, веселы, безумны.

– Коли волосы отдашь – получай время своё, имя своё забирай из реки, беги по берегу, куда вздумается.

– Волосы? – Отплыла от зеркала, провела рукой по ласковой пряди. Темны косы, да рыжий мёд до сих пор в глубине золотится. – На что вам?

– Думаешь, золотарник тебе путь на луг к суженому твоему запретному открывает? Думаешь, в нём листья, с твоего сердца опавшие, теплятся? Давно ли на стебель глядела?

Вынула золотарник – ёкнуло в груди, – тронула, он и рассыпался сухостоем. Тотчас размыла его вода, только золотые светляки поплыли, погасли.

– Видишь? Давно в нём тепла твоего сердечного нет. Одно в тебе человечье осталось – в косах твоих.

– Отчего Речной Гость у меня их не отобрал?

– Где ему догадаться, милая, – дразнясь, смеялись русалки. – Он уж и голову сломал, что тебя на берегу держит. Долго думал, что мог, отнял у тебя: и матери своей не вспомнишь, и подруг, и дом позабудешь вовсе, трёх лун не минет, и тепло разлюбишь, как в следующий раз на песок мавкой ступишь… Всё отнял у тебя Гость, к прошлому ведущее, а о косах не догадался. О том, как подруги твои косы тебе заплетали цветами, как мать твоя их лентами убирала, как гадала ты на суженого, на дорогу на прядях своих… В этом и прошлое твоё, и дом, и любимые.

– Зачем вы у меня косы просите? На что вам тепло человеческое?

– Разве нам на берег выйти не хочется? Над нами нет королевы речной, нет короля озёрного, не ходит к нам Речной Гость – некому шить для нас платья, девами нас обращать. Отдай тепло – так и уйдём из реки! А самой тебе они не пригодятся больше…

– Надолго ли хватит вам кос моих?

– Выйти на берег хватит, – зазвенел русалочий хор, – а там… А там…

– Берите! – крикнула она, приникая к зеркалу, протягивая руки. – Забирайте! Только время моё верните, сёстры!

Косы упали, разметались рыжие пряди по воде, словно герберов цвет…

– Помни: нет больше луга твоего, нет туда дороги! Нет больше жизни русалочьей твоей, нет туда возврата!

Выкрикнули русалки, рассмеялись жутким хохотом, и стих хор, и сгинул гул. Опустело зеркало – одна чёрная вода точит серебряную амальгаму.

– Ау-у… – растерянно шепнула Имарина. Словно угасло что-то внутри, и легче, и тоньше стало тело. Ни вихря не было, ни волны, только вдруг оказалась она у самого берега. Перед глазами – сосны, да лунная дорога, да трава. А впереди мавки. Пляшут на берегу. Глядит на них Имарина сквозь кружево папоротника, и глаз не отвести от их нефритовых лиц, фарфоровых рук, белоснежных платьев…

Замерла и не дышит. Память вспышкой пришла, изморозью, испугом: вот-вот вцепится в её плечи Речной Гость: «На мавок моих загляделась, милая? Хочешь и сама такой стать, нежной да бездушной? Приходи в Зелёную Реку. Сёстрами будете!»

Вздрогнула – и вправду вцепился в плечи! Словно клещи впились! Обернулась, немея, а там из воды – чёрная русалка.

– Последняя я, что из прошлой жизни видишь. Уплыву – позабудешь! Одно помни: из сказки здешней нет дороги Речной Гостье!

Плеск ледяной, глубокий, круги по воде, тишь…

Запел петух за соснами. Румянец с золотой жилой лёг на луг. Засияла зелёная вода. По солнцу самая муть, самая гниль светлее кажутся.

– Гостя Речного не ищи, из реки уходи, на луг не рвись. Луга нет, почернел, выгорел, погубил и Гостя, и суженого твоего, и саму тебя погубил…

– Что ты говоришь? – Широко раскрыты глаза, руки плетут острую осоку, словно лезвия перебирают.

– Гость желал тебя Гостьей своею сделать, ждал, покуда ты русалкой станешь навеки, покуда по самое сердце вода тебя затопит. Думал, гадал, отчего столько в тебе человечьего, не речного. Сотня лун миновала, а ты хвостом русалка, косами русалка, взглядом и тем русалка, а сердцем – человек… Ушёл он на твой луг, выжег травы, срубил сосны. Озеро осушил, суженого сжёг…

– Сжёг? – прошептала Имарина. Шёпот разнёсся по воде, окатил берега, взметнулся выше крон, само солнце на миг взрезал ледяной тоской.

– Желал тебя сделать Гостьей своей, госпожой и владычицей на Реку привести, а сам уйти желал, да разве Река отпустит, коли никого на своё место не заманишь, не закружишь? Думал, любовь твоя тебя на плаву держит, захлебнуться зеленью алому сердцу на даёт. Ушёл на луг твой, любовь твою погубить… А мы, сёстры его с Черноречья, в ту минуту и повернули время вспять на сотню лун – в тот день увели, в какой он в реку тебя забрал… Всё, что было на твоём лугу, всё ушло с лунами твоими.

– Вы знали, что он на лугу? Знали, что исчезнет всё?

– Знали… – Водоросли шелестели, утро полнило воздух, шёпот русалочий всё тише, тише становился. – Да ты сама выбрала время вспять повернуть. Нет дороги назад, милая, да и горевать нет тебе времени: уплыву – всё позабудешь…

Тени мавок мелькнули по лугу, плеснули русалочьи хвосты.

Заново зазвенел день, что сотню лун назад отзвенел.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

23

Не торопи реки, Гостья

Земли семи имён

Пряди порыжели, ветры окрепли, осень накрыла реку да берега. Лето выгорело, последние сполохи остались. Тает сжатая рожь, мокрые октябрьские луга тяжелеют дождями.

Всё остаётся.

Всё сменяется.

Гостья бродила по прибрежным откосам, и солнце не страшило её – не в силах были лучи испепелить Речную Госпожу. По первому снегу бродила под прощание листопада, гуляла в приречных лесах под молчание зимних птиц.

Искала.

Ни на луг бежать по подтопленному мосту, ни грот миновать в старой лодке, ни в зеркальные глубины уйти – нет больше дороги из реки. И воли больше, чем в юдоли на берегу, и память бела, широка, пуста, лишь смутные брызги чернилами по воде расплываются. И путь, куда пожелаешь, и времени конца не видать. А словно угасло что-то внутри, и легче, и тоньше стало тело. И взлететь бы, да река, река тянет, не выпускает, душу в клещи взяла.

– Ищи замену себе, милая, – щурится из прошлого Гость. – Ищи ту, что на тебя похожа. Думаешь, по своей злобе Зелёной Рекой владел, русалок неволил? Нет, милая. Тебя искал. Такую искал, что смогла бы Гостьей, Госпожой стать, меня сменить. На берег рвался, к прежнему, к живому. А ты, невинная, перехитрила меня, время в кольцо завернула, мне места в том кольце не оставила… А теперь не видать тебе свободы от реки, пока не сыщешь новую Гостью. До тех пор Госпожой и быть…

– Где мне её сыскать? – спрашивает Имарина горько, строго.

Нет ответа.

Гладь речная. Прибрежная тишина.

Сколько дев в новую луну Имарина в реку увела – не счесть. Сколько долгих кос, горьких слёз вода унесла… Ни одной гостье своей Гостья про тайный луг не поведала, на чёрную заводь плыть запретила. Лодки, на каких девы приплывали, сжигала той же ночью на берегу – люди в селении уж и привыкли глядеть издали, как на новую луну взвивается рыжий огонь под самые звёзды.

Платьев не шила вовсе – ни белых, ни серых одежд её русалки не видали, на берег не ступали, травы не трогали…

Да только ни одна, ни одна Гостьей не становилась. Чем яростнее Имарина забытьё в реке наводила, тем тише, прозрачнее гостьи её делались, словно стёкла в воде светились. Сколько ни старалась память у них отнять человеческую, сколько ни прятала от берега, от света – всё в них сердца бились, всё листья на чёрных озёрах не замерзали, плавали на поверхности, цвели, золотились. У иных и вовсе озёр не было…

– Где же Гостью взять?

Не торопи реки, Имарина.

А река с каждой луной невыносимей становится, душит её, жжёт ледяными руками-притоками.

– Сколько, сколько ещё ждать её, Гостью, в этой зелени проклятой?..

– Теперь-то знаешь, милая, теперь-то видишь, каково мне на реке приходилось, зачем тебя отпускать не хотел…

Плакала Имарина на берегу – ливни шли косые, широкие. Злилась – грозы горячие гремели. Отчаивалась – и серые туманы крыли дома, кроны, дороги. Словно весь берег речной обратился прежним её чёрным лугом, выжженным ныне, сожжённым, испепелённым.

А однажды увидела. Издалека увидела, щепкой, стрункой – а сердце зашлось. Она.

На следующую луну выпустила мавок. Над платьями не одну ночь провела: по серому полотну алые маки, белая кайма, что лунное серебро, по рукавам кружево свежим снегом. Чёрный узор хитрой паутиной, рыжие языки шёлковый подол лижут.

Не пропустить такого цветка, глаз не отвести.

И увязалась она, девица, что птица, за мавками. Глядела на их танцы до самого рассвета, в кустах пряталась, меж пней сухих на берегу. Глаза незабудками, а в незабудках зелень плещется…

– Упадёшь ко мне в омут. Русалкой на дне оживёшь, – прошептала Имарина, зачарованная мавками, что в ту памятную полночь.

А девушка глядела на неистовую пляску, шёпота не слыхала… Танцевали русалки, соскучившиеся по берегу, летали над плечами волосы, горели глаза, румянились щёки. Сполохи огненные падали на лицо той, что Маре приглянулась. Глаз с неё не сводила Речная Госпожа.

Неужели?..

«А ты, милая, невинная, перехитрила меня, время в кольцо завернула…» Время в кольцо…

Кто ты, девица-птица?

– Мара-Имарина, гляди, глаз не отводи: перед очами твоими то, что предначертано тебе было, что свершилось бы, коли не та ночь, коли Гость Речной замены бы себе не искал… Ты была бы девушкой этой, росла бы на берегу черноозёрном, под кронами, под соснами, в селенье на три избы, качала бы мать тебя в зыбке, пахло бы в дому снежноягодником…

– Это не я!

– Отчего? Разве не то в юности твоей было, в жизни твоей до реки?..

– Нет… не помню… нет!

– Гляди на себя, гляди, как время в кольцо увернула. Это ты на мавок глядишь, танцем очарована, ты там, за старым пнём, хоронишься, тебя Зелёная Река кличет, манит, ждёт не дождётся… Нет у тебя другой памяти, чтобы не верить…

– Куда ты меня везёшь?!

Кто кричит? Она ли, Имарина, или девица-птица, в чьих глазах незабудка, зеленью окаймлённая, цветёт?

Кто о чёрное зеркало бьётся? Кто грот норовит в старой ладье миновать?..

Не торопи реки, Имарина!

Косы долгие, тёплый мёд из прядей река вымывает, кожа белеет, глаза ледяным антрацитом светятся…

Одурманить честную, ласковую, охладить, обмануть, привязать к реке ненавистной…

– Будь готова уйти в любой момент, – шепчет Имарина рыжей своей дочери, гостье своей, преемнице своей, самой себе шепчет.

– Я готова, – отвечает она.

Вот в чём сказка-разница кроется, в чём горечь речная горит. Долгие луны ждала Мара этой минуты, ждала, покуда Гостья новая явится, а река её примет.

Да только нечего терять лишь тем, кто не ждал никогда. А ты не торопи реки, милая. Подумай прежде, что тебя на берегу ждёт, коли ты время, словно траву речную, в кольцо увязала. Что будет, когда дева-птица, дочь твоя чужая, на реке окрепнет, уйти осмелится, замену себе искать станет?.. Кого на берегу, среди пней да папоротников, в новую луну у костра, мавками разведённого, отыщет?..

Не торопи реки, коли сама себя Гостьей Речной нарекла.

Некуда тебе бежать теперь, милая, некуда плыть, некуда торопиться, век вековать будешь с нами!

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

24

Алая глина, гречишный мёд. Витязь на ярмарке

Земли семи имён

Берёшься за магию. Осторожнее вонзай иглу. Подожди до полуночи. Раскалится печь, выйдет месяц, высветлит шитьё. Берёшься за магию – осторожнее будь.

Красные блики солому нежной яблоней обряжают. Пахнет сухой травой, пряным летом, душным сладким клевером. Жарко в доме, а за окном дождь кличет осень, холода.

Отложив ситцы, Альга идёт к окну, словно во сне, – вдохнуть воздуха, освежить исколотые ладони дождём, отогнать дремоту. Солнце дважды вставало с тех пор, как она за шитьё принялась.

На столе, посреди шерстяных клубков, обёрнутый холстом кувшин: как приготовила, так до сих пор тепло хранит, завивается паром. К третьему восходу и бодрящий отвар не поможет. Но есть ещё силы, есть ещё время успеть работу справить.

Опускается у узкого окна, прижимает к стеклу ладони. Свежая сила течёт по рукам, обливает плечи, что ночным дождём, расправляется в груди, холодит голову.

Убрала с лица рыжие кудри, умылась.

Время продолжать шитьё-ворожбу.

Возвращается к столу у горячей печи, оглядывает работу. Коленкор грубо примётан, ситец надо заменить на лён: легче будет, да крепче, да шить проще. Тёплой шерстью нужно обернуть основу. А там напоследок, под первые лучи, расшить шёлк, если воли хватит, если жар силы не вытянет.

Птицы под потолком недвижны – ни сквозняка, ни вздоха. Во время работы ветры по дому Альги не ходят, ото всех закрывается, пока шьёт-ворожит. Только огонь пляшет в очаге, рисует на перьях чужие узоры. Птицы глядят чернильными глазами на хозяйку. Альга, склонившись над полотном, шьёт.

Поутру солнце заливает золотом деревню, поле, опушку. Дождь унялся, осень отступила – может, до вечера, а может, целый месяц ещё подарит среди стрекоз и бузины. Брызги горят на стёклах, горячее утро накрывает луг кашемировой шалью. Альга подымает голову; на щеке, тёплой со сна, полотняное переплетение отпечаталось. Исколотые пальцы жжёт, во рту пересохло, а в голове звон, пустота, времени карусель…

Силы ушло на работу немерено, давно таких сложных заказов не выполняла. Да и терпкие летние дни – разве время шить? Швейное время – лихие ливни, рокот по черепице, пощёлкивание огня да старые гимны, что гудят до самого свету. Швейное время – тревожные вечера, когда ставни захлопывают, двери запирают, а на приречный луг русалки мавками плясать выходят, плясать, морить да ссорить людей. Никто в гнилые сумерки по опушке не бродит, на луг да к озеру не ходит, а к реке и подавно. Не шумят, не любопытствуют, взглядов косых на её дом не бросают. Раз в месяц такие ночи выпадают, на новую луну. Нравится Альге эта тишина, полная немым русалочьим переплёском, да только не по себе от их белых лиц, кружевных одежд. Альга – огонь, Альга – звон молота по наковальне, что куёт серебряную иглу. Альга – окалина, алая глина очага, в котором отвар на семи цветах вызревает. Рябина, солома, гречишный мёд да бессонные ночи. Только лесу под силу её жар да горечь охладить – лесу, черноречью да льдам.

Поднялась с постели, оправила платье. Тяжело дался первый шаг, второй легче, а там и до плошки со свечой погасшей добралась, и до чаши с родниковой водой. Первый глоток в горле горячей ягодой встал, второй обжёг, да освежил, а там пила, покуда ясность глазам не вернулась.

Встала посреди горницы, оглядываясь. Посветлу комната словно другой оборачивалась: уходил пряный дух, дул ветер на соломенных, еловых да сосновых резных птах под потолком, солнце румяной своей лаской заливало горницу. Полотна у стола на один цвет становились – песочными, золотоосиновыми, что спелый лён. Солнце встаёт – надежда полем расстилается, сердце успокаивается.

Как только поутихло оно, перестало биться, что гость незваный в ставни, Альга накинула свитку и вышла на крыльцо. День принял её в горячие ладони, ободрил, отогнал мушек, что шипели перед глазами. Словно замысел её одобрил. А замысел её был непростой.

Шила прежде Альга юность и зрелость, пришивала храбрость и радость, тоску ушивала и боль, по душе вышивала тонкой нитью. Да только никогда не бралась с самой сердцевины шитьё устраивать.

Не торопясь, не мешкая, шла Альга лесной тропой. Ягодные поляны огибала, сухостойные места обходила стороной. Для дела её только тихая трава, утомлённая долгим летом, глухим лесом, умытая ночной моросью, утренней росой годилась.

Без устали нагибалась Альга за листьями мяты, собирала руту. К полудню в корзину её легли стебли можжевельника и мандрагоры, сплелись рябина и первоцвет. Довольная, возвращалась она в светлый дом. Корзину с травами оставила у крыльца, в тени, к ночи отнесла в клеть. Поутру вошла – а там лесом пахнет тонко, терпко, горьковато, и трав видимо-невидимо из тех стеблей, что вчера собрала.

– Пожалуй, и хватит этого.

Бросила серебряную иглу в дурманящее разнотравье и отправилась на деревенскую ярмарку: то, чем тело полнить, только лес дать может, а вот нитей прочных на лесных тропах не сыскать. Разве лишь паутина да голубая трава, но та на самую тонкую работу пойдёт, на филигранное шитьё по живому. А когда то ещё будет, Альга не ведает. Может, до осени управится, а может, и к весне не поспеет. Нить за жизнью потянется, а там уж либо запутается, либо куда суждено выведет.

* * *

До тех пор, пока игольное серебро травы не обовьют, можно не торопиться. Это потом каждый миг на вес золота покажется, и не до солнца, не до отдыха станет. А пока гуляй, Альга, швея-колдунья, по пёстрой площади, гуляй да подыскивай цветные нити.

Деревню привычной тропой она миновала быстро. По правую руку крепкие оседлые избушки, по левую – дома да хибары цыганским разнобоем. Улица, как река, собирает притоки тропок от каждого двора, выносит прохожего к лодочному сараю – тёмному, гулкому, стены мхом поросли, из пустых окон дёгтем тянет, смолой, водой, тиной. По другую сторону – широкое озерцо, в которое с десяток речушек впадает, что тянутся от речек пошире. А уж те – притоки вольных рек, что по всем Семи землям воды свои несут. Старые враки – мол, на здешней лодке, на берег не ступая, волоком ладью не таща, можно до самого Грозогорья доплыть. Старые враки, да многие верят, что прежде так и было. Кто-то говорит, что Воробулька, что близ Мёртвого города течёт да пути связывает, обмелела. Кто-то болтает: закрылись древние ворота из земли в землю. Только в легендах, мол, древние меж ними без колдовства плавали. Альга верила раньше, что русалки с Чёрной Реки путь закрыли, да только после того, как узнала тёмных речных дев поближе, поняла: вовсе тамошним русалкам не до людских дел.

Так и ей сейчас дела нет до лодочных легенд, и путь она держит вовсе не к тёмному сараю, водорослями пропахшему, а на ту сторону озера, на простор, где под сосновым шатром раскинулась дикая ярмарка.

Каждую осень рассыпала она свои огни, ленты да лари, целый городок вставал на берегу озера. Кто их знал, проезжих торговцев, что им в деревушке не из богатых требовалось. И навару со здешних жителей почти никакого – придут, поглазеют, хорошо, если леденцы или семена купят, да уйдут. А ярмарка каждый год, как по часам, по скорому осеннему солнцу встаёт. Разбрасывает свои огни, ленты да лари, распахивает сундуки, пестрит, каруселью кружится. А как уедет – деревня словно одурманенная остаётся посреди осени, в туманах да загадках.

Альга и сама ходит на сосновый заозёрный луг всякий раз, как бубенцы ярмарочные зазвенят. Но не сласти, не наряды выискивает себе, не колдовские цветы, не тёмные книги.

Ни швей, ни портних, равных ей, нет ни в их деревне, ни в окрестных. А значит, и инструмент подходящий сыскать негде, кроме как самой вдаль ехать или у проезжих глядеть. Альга за деревней никогда не бывала, глубже леса наяву не заходила, а потому и иглы свои, нити да ткани, мел, бусины да особый лён только на ярмарке и брала. А нынче нити требуются, каких у неё никогда не бывало. Крепкие, да нежные, толстые, да самые ласковые: жизнь сшить – не на живульку сметать.

Сосны кладут на шатры ароматную тень, роняют хвою. Тихо горят за стволами первые деревенские огни, а туман уже грозится от реки сумерками, заморозками. Утреннее солнце что обман: может, и было, да от тепла ни следа не оставило. Кутаются деревенские в шали, ребятишки дышат на озябшие руки, но никто по домам не спешит. Ярмарка притягивает сахарным теплом, янтарным светом, звоном, золотом. А там, позади, деревня без всяких чудес, серая осень да скорая зима.

Альга бродит между яркими палатками, ищет нужную нить. Вот пряничный ряд – глядятся липкими боками обсыпанные марципаном круглые пряники, инжирные творожники. Вот целый прилавок шоколада: розовый, белый, чёрный, какой пожелаешь. Альга покупает чёрную плитку, убирает поглубже. Терпкий горький дух, словно от лесной травы, от шоколада идёт. Если бы не плавился так легко в руках, сошёл бы и за сердце её работы будущей.

До сих пор она не решила, что для сердца подобрать. Воронье яйцо? Ядовитый цветок? Орех? Яблоко? Восковой шар?.. Пока думала, пока нитки выглядывала, не заметила, как соседа локтем подтолкнула. Подняла глаза – высокий, русоволосый, поперёк щеки шрам и мелкие родинки у висков, как мушки. Сама не зная отчего, улыбнулась ему, а он в ответ кивнул, словно знакомой. Альга отошла скорее, да краем глаза заметила, как подбежала к нему сзади девушка: платок в подсолнечник, в руках – торбочка со сладостями, на синеглазом лице – веснушки да улыбка.

Уходя, решила она князя своего будущего похожим на этого молодца сделать.

Князя.

Ещё и не сшила, а уже князем в мыслях нарекла.

Усмехнулась Альга, не зная, что наречение это – предвестие вещих снов, грядущих слов.

Вот пёстрые платья, пояса, платки и свитки, вот свечи пчелиного воска, вот соты – мёд через край, вот каменных дел мастера выложили кошачий глаз, тёмный антрацит, оникс, жемчуг, малахит… В сумерках что куски звёзд светятся. А вот и травяная лавочка. В ворохе трав и купальница, и пшеница, и крапива, и жгучий борщевик, в тряпицу завёрнутый. Отдельно, в льняных салфетках, особые травы: горицвет-отведиглаз, чернорец, серая трава. Альга ревниво перебирает, глядит намётанным глазом: хорошо ли травница высушила стебли, на верную ли луну собрала лепестки. Словно соперничает каждый год с ярмарочной торговкой, и каждый год в запасе её хоть одной травки да недостанет… Вот и на этот раз покупает Альга бруснику и живицын лист. Первая на долгую зиму охраной дому выстывшему станет, а второй ровно для задуманного сгодится.

Наконец доходит она и до разносчика ниток. Прилавок его скромен – всего-то один поднос с десятком катушек. Но кто знает, куда глядеть, тот и среди скромности жемчужину отыщет. Отыскала нужное и Альга. Улыбнулась катушечнику, заплатила, добавила нить к шоколаду да травам и через пустую, тихую деревню вернулась домой.

Времени осталось – шоколад сварить. А там и полночь. Там и работа. Скроить, наметить да отпустить. По опыту знает Альга, что сил останется ровно на то, чтобы из ткани куски размеченные вырезать. Но коли вырезаешь, так сразу сшивай, а не то всё насмарку. Да только чтобы сшить, нужно и с мыслями, и с силами собраться, а там уже до самого конца без роздыху.

Потому – скроить, мелом швы да контуры наметить, ночь переждать – и за дело. К первому снегу Альга думала управиться. Не пережить ещё одной зимы в одиночку. Нужен страж. Нужен князь.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

25

Горькая вода. Сердце-пуговица

Земли семи имён

Как мало людей ведало о настоящем шитье, об изнанке полотен, так же мало и о шоколаде настоящем слышали – о том, что не сладость это и не забава, а горькое колдовство.

Шоколад – горькая вода, травяной отвар.

В очаге уваривался солнечный виноградный сок с корицей, гвоздикой, с горошиной перца. Плитку тёмную Альга разломала, опустила в душистый вар. Подложила в очаг чёрную ольху, нежную липу, дождалась, пока накалится, закипит напиток. Влила свежего молока, сняла с огня, обернула льняным полотном. Вот и готова малая забава, горькая сладость. Теперь за работу.

Идут ночи, тянутся дни, пот течёт по спине, на лоб градом катится. Шьёт черноглазая Альга.

Терпкие травы, лесным ароматом пропитанные, сушатся на горьком осеннем солнце. Стебли к вечеру звонкие да прозрачные, а за ночь снова холодной влагой напитываются, распускаются. Наутро сушит их солнце, до самого заката последней золотой лаской одаривает, а потом, до рассвета, вновь свежая роса обвивает.

А всякий раз, стоит за шитьё взяться, гороховый стук рассыпается по избе – дробный, неторопливый. Только отложишь иглу – затихнет. Альга и гадает, что это, и поверить боится.

Альга шьёт, а в углу стучит…

На исходе месяца докончила исподнее. Отцвели вербена и агератум [6], остыло усталое солнце, но уж и льняная сорочица своего часа ждёт на лавке у окна, и узкий кожаный ремешок сплетён, и конопляные порты готовы, а в сундуке пуще глаза хранится корзно [7] из клюквенного оксамита [8].

Весь княжеский наряд Альга сама приготовила, одни сафьяновые сапоги на ярмарке куплены, да и те золотом своей рукой вышивала.

Но всё это лишь пальцы раздразнить, душу распалить. Скоро месяц на поклон луне пойдёт, а там, по осенним звёздам, и главному шитью придёт начало. Вот уж где душу понадобится до самой глубины вынуть да кроху отнять, отдать князю своему неживому.

Трепещет сердце перепёлкой – работа неведомая, никогда ею не деланная, – страхи вперёд мыслей бегут, испуг бьётся, – а пальцы привычные делают своё дело, рукам мастерицы страхи не помеха.

Собрала в полдень, по последнему солнцу, терпкие травы, что хранила в клети, а поутру на окно выложила. Душистые стали, мягкие, что шёлк, поистине княжьи. Внесла травы в горницу – на всю избу запахло лесом, лугом, смолой, росой, мёдом.

Разгладила на чисто выметенном полу тонкий лён. Его бы на снегу выбелить, да до первого снега ещё не одну седмицу ждать. Нынешний лён луной выбелен.

Устелила лён кедровыми, кленовыми листьями. Тонкий аромат туманом над полом растёкся. Легли поверх лесной орех и осина, шелковица, бузина, барбарис и ясень. За ним пришёл черёд трав. Валериана, гербера и горечавка, имбирь да ирис, да калина, люцерна, марь и мята, полынь, пустырник, черника, да чеснок, да шалфей.

А в избе стук-стук.

Вот и хватит, вот и довольно, не переборщи, Альга, лишнего не добавь, через край не переполни. И смелость, и силу вложила своему князю, и зиму, и страсть, и сладкий сон, и гостеприимный нрав. Доброту и веру, великое уважение, простые радости да тайную любовь… Теперь главному черёд. Вынула из-за комода в углу литую пуговицу, что на ярмарке отыскала. Как открыла ящичек, стук нестерпимым, громким сделался. А пуговица тяжёлая, латунь холодная… Но быстро отогрелась её теплом. Золотая парча истёрлась у края, мелькнёт солнечный луч – блеснёт медь. Но там, где место будет этому золоту парчовому, солнце не греет, не звенит.

Опустилась на колени, склонилась над льняным-травяным свёртком, руку с пуговицей протянула, да замерла рука. Где сердце человеческое стучит, и дитя знает. А где чувству место в теле, из трав сплетённом, изо льна скроенном, прочной нитью сшитом?

Прошёл по комнате ветер, поднял сухие травы, бросил колкие стебли в лицо Альге. Обожгло глаза, непрошеная слеза покатилась по щеке, в разнотравье затерялась, в имбире да шалфее, а пуговица сама из раскрытой ладони вслед за слезой выскользнула.

Скрипнули ставни, хлопнули, грохнули, словно ветер со всей силы ударил. И вдруг тишь-тишина… Замерла Альга, вздохнуть не смеет. А потом снова стук, как прежде – мерный, дробный – да словно сквозь вату.

Жжётся сухой крапивный лист, дурманит глаза горный пастернак. Отбросила траву, выкинула иглу, позабыла о пуговице – скорее к кувшину с водой! Умылась, ушёл жар, а о пуговице литой латунной решила: куда упала, там ей и место. Незачем травы, любовно уложенные, ворошить, путать. Ни к чему её стражу, её князю на душе туман да смута…

К ночи сшила тонкий лён, скрыла от глаз листья и стебли, окунула иглу в дурман да и сделала последний шов по-чёрному. Дальше работа пойдёт ещё тоньше, ещё тише – утренняя, рассветная, по росе, по живой воде.

Князь как лежал на выметенном полу, так и оставила его Альга – ушла в клеть, где аромат травяной не остыл. Там и задремала. А под утро взялась за белые швы. Споро, накрепко, паутинной нитью, лесной лунной пряжей. К полудню почувствовала, ощутила, как дрожит под пальцами лён, и бьётся что-то внутри, и стебли вытянулись, окрепли, и, словно на рёбрах кожа, натянулось на них полотно…

Напоила огонь вином.

Когда вздрогнуло, глухо перестукнуло, а потом мерно, тревожными крыльями стрекозиными забилось сердце, она отошла от своего князя, распростёртого на полу. Приложила пальцы к губам, ладони к горящим щекам прижала. Тук-тук. Тук-тук. На всю избу отдавалось, всю голову заполнило… тук-тук. Тку-тку. Тку тебя, судьбу твою тку. Или ты – мою.

Отдёрнула занавески – свежее солнце полилось в горницу, словно и не осень на дворе встала, а лето вернулось горячим печёным яблоком. Лён выбеленный заиграл болезненным румянцем, словно изнутри тяжестью, теплом, жизнью налился.

Так оно и было. Так и было оно.

Да только в последнюю минуту испугалась Альга. Зашевелился её князь, сжались пальцы, дрогнули веки, а она выбежала на крыльцо, опустилась на ступени спиной к двери; солнце горело на щеках, жгло руки, по плечам сыпало тёплым золотом.

А там, за нею, за дверью, за деревянной стеной избяной, пробуждался её страж, её князь, ею самой наречённый. Видела его, как наяву, хоть бы и сотня стен, сотня вёрст между ними лежала.

Русые волны до плеч, цветом что медь да миндаль, в бровях изморозь, а у висков родинки, что мушки, и глубокая морщина по лбу, как трещина в сухой земле. А губы белые, нецелованные… Стоит князь, алеет корзно, серебрит оксамитовая нить, и кажется: взмахнёт рукой – и великая травяная метель по земле выстелет; взглянет – и луна выглянет полная и белая, что монета из мельхиора; слово молвит – и сделаешь всё, что велит, не посмев и мига промедлить.

Грянул гром среди ясного неба, закружились над избой тучи, заплакали горькой ледяной водой. Деревенские попрятались, ставни позакрывали, русалки на реке от чёрной запруды прочь поплыли. Альга, дрожа, в избу поднялась. Загоняла её горькая вода в дом, к князю своему, к делу рук своих. Впервые она человека вышила, мастерством своим оживила.

Так взгляни, швея, на него! Иди!

Вздохнула, толкнула дверь в горницу твёрдой рукой. Солнце выкатилось из-за леса, по пути на закат глянуло ей в лицо, рассмеялось веснушками.

– Здравствуй, княже.

А он стоит в осеннем зареве, в солнечном костре, позади за окном сосны гнутся и ветер горит листьями, жар-птицы кричат в кронах, и всё золото сказок встаёт за его спиной, узорчатое, витражное, извилистое, что тропа, страшное, что полночь.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

26

Княгиня-волчица. Игла да наговор

Земли семи имён

Идёт, а впереди целый мир расстилается, и на каждую тропу ступить дозволено, но никуда не глядит и под ноги себе не смотрит, а видит только княжеские глаза камышовые, крыжовенные, пронзительный хризолит [9]. Поздно поняла Альга, что не защитника себе сшила, не помощника, не колдуна.

Сшила, полюбила, да не ведала, что в травах, в нитях, в сердце-пуговице латунном о другой память теплится. И нечего делать, кроме как браться за магию – чужую отлучать.

Чудится Альге в полночь, будто она, что лисица, выглядывает из норы тревожно, щурится злобно. А та, другая, серая, холодная, скалится из княжьей памяти навстречу, что волчица. Глянет из княжьих глаз – что клинок ледяной по щеке Альге пройдётся. Потому она и глаза опускает, и в очи чужой не глядится… Да только князь её в этой девице души не чает, ищет, выспрашивает, а Альгу, словно мать, любит, да не боле. На ту деву глядит – очи вспыхивают, и рука на эфесе сжимается в ответ на глаза стальные…

– Я люблю тебя, княже, – тихо молвит в мыслях Альги княжеская избранница.

– Ненавижу тебя, чужачка, – зло шепчет Альга, злость в голосе с лаской в ладонях мешается, да эту горячую руку кладёт князю своему на лоб, отгоняет память о возлюбленной его, невесть откуда взявшейся.

Приходят Альге дурные думы – вдруг, сама того не ведая, вместе с князем она невесту ему сотворила? Ведь мыслила о нём как о страже своём, как о воине. А куда воину без любимой? Без неё не́ ради кого меч точить, врагов рубить, землю защищать.

Воины служат мечом, силой литой стали. Но и другие есть, что за их спинами служат – в поле, у колыбели, ночью со свечой. Без них кого защищать? Её, Альгу, горячую да опасную, к которой и не приблизится никто без страха? Защищают нежность, защищают птенца и невесту, дитя и тишину. Кому в мысли придёт огонь мечом от врага загораживать? Она, Альга, огонь. А воину не мощь за спиной нужна, а тишь, дом да свет. Воину шума, огня и жара в бою довольно.

А какая в ней нежность?

В той нежность – тихая, белая, кружевная. Как глянет – словно озеро в непогоду утихнет.

– Ненавижу! – сухими губами шепчет Альга, глядит на князя своего горячими глазами, перебирает русые волосы. А он день ото дня крепче становится, каждый дождь ему – живая вода, каждая ягода – что алый сок румянца кровавого.

Луна за луной идут, горше и горше жжёт Альгу обида, злоба, и нет спасения от змеи этой… Выбралась да тихой лодкой, тихой рекой подплыла к деревне с поля. Вода не всколыхнулась, когда она из лодки на берег ступила, трава не шелохнулась, стрелка на часах едва дрогнула. Шаг, другой… Узкая тропа травой устелена, ни звука, ни слова. Вот уже и первые избы на окраине деревни, вот и тихие огни в поле там, где ярмарка стояла.

Три… две сажени осталось до крепкой стены избы соперницы. Любимую иглу серебряную взяла с собой Альга, лютый наговор на груди приберегла. Шаг, другой… Занесла руку, искривилось лицо, полыхнули глаза…

– Сотня, все на конях, да ещё пешие подтянутся. Несдобровать князю.

– Нечего гадать – собирайте совет да ищите нового, хоть всю ночь. Наш стар стал да немощен.

– А горд по-прежнему, – пробормотал кто-то из дружины, и воины сухо, тихо рассмеялись, что горох посыпался.

Рука Альги дрогнула. Неужели вместе с соперницей, её витязя избранницей, дружину княжескую убивать? Да и с чего дружинники в её доме вечеряют?

И словно в ушах звоном отдалось: «Убивать… убивать…»

Альга, Альга, огненная лисица, алая глина, гречишный мёд, до чего дошла ты? Дурной дорожкой любовь тебя повела, к делам лютым, к делам грозным. Опомнись, суровая швея. Где скупая на ласку дева с солнцем в глазах? В калиту ли спрятала мудрость свою, рассудительность и спокой?

Не дослушала своих мыслей, кинулась вперёд и вонзила иглу в стык меж брёвен, в самый седой мох. Полетела на землю труха, щепа, ветер сыграл волну, да и утих. И не было ничего словно.

Ни жива ни мертва явилась Альга к себе, обошла стороной серебристые вражьи тени. Солнце серыми овсяными травами умывалось, не торопилось вставать; вызвездило, и едва первая зарница за полем зрела.

Подошла к крыльцу – а на ступенях, в сумерках, витязь её меч точит.

– Ухожу в дружину. Деревенские говорят, да и сам на рассвете видел: враги неподалёку. Альга, добрая моя дева, спасибо тебе за всё. Знаю, что удерживать будешь, да только не трать слов понапрасну.

– Не буду удерживать. – Губы будто не свои, едва шепчут. – Не стану. Зари только дождись, а там ступай. Сейчас темно, как до деревни дойдёшь? Огня не зажечь – незачем врагов раньше времени привечать.

Шепчет, да обмирает: вот-вот он сам спросит: а где же ты была, Альга милая, где же ты сама тёмной ночью гуляла?

Не спросил.

Кивнул, спрятал меч, ушёл в дом. А за спиной его солнце к утру повернуло, холодное, алое, предвестие горя.

* * *

Не сомкнула глаз Альга. Чёрные думы мучали, уснуть не давали. Не выдержала наконец, встала, легонько по горнице пролетела, схватила сарафан и вон из избы.

Тихим шагом, травы не примяв, добралась до деревни скорее ветра, бросилась к крайним домам. В тумане не разберёшь, где чей, все тёмными истуканами кажутся – сырыми, немыми, холодными. Глядят провалами окон, что мертвецы. Ни свечи, ни лучины…

Стебли путают босые ноги, вьются у коленей, подол от росы намок, отяжелел. С самого берега реки по откосу поднимаются к избам золотарник, снежноягодник. Золотистые семена липнут к влажной коже, в волосах вьются.

Вот и изба нужная наконец. Под ногами глина, песок, Альга оскальзывается, за травы хватается, чуть не падает – в сон потянуло так, что силы нет.

Наконец и стена та самая. Брёвна, брёвна, мох, щепа… Вот она! Блеснула игла. Альга протянула руку, на губах слова наговорные, наоборот произносимые, застыли, уже сорваться готовы – а иглы и нет никакой, росинка блеснула.

Дальше гладит стену: нет иглы! Вокруг огляделась, по щеке себя ударила – сонно, дремотно, голову кружит! Бросилась к другой избе по соседству. И там иглы нет!

А туман коварен, крадёт шаги, скрадывает тропинки, и звуки в нём разносятся тихие, чужие: лошадь копытами переступила, сбруя звякнула, меч заскрежетал о точило. Говор чей-то негромкий, нездешний. Посвист. Сонное лепетание. Ветер по камышам прошёл…

Где-то огонь, как молния, полыхнул. Трава зашуршала, будто пробирался по ней кто. Дрогнула Альга, обернулась – пусто.

Цокот копыт – легонько; шёпот ласковый, словно кто уговаривает лошадь тише ступать.

Альга к третьей избе. Нет иглы! Заплутала в тумане, потеряла!

Холодный пот прошиб, ноги ледяная трава опутала, сзади грохнуло, шлёпнуло по воде – и пошёл шорох, звон, лай! Альга, не разбирая дороги, с криком кинулась сквозь туман в деревню:

– Враги! Враги!

Оскользнулась на сырой траве, упала, открыла глаза – перед нею знакомый потолок. За окном рассвет обещается. В соседней горнице витязь ворочается. Остролистом пахнет, клёном золотистым, сеном, муравой.

В своей избе лежит Альга. Привиделось.

Да только спроста такие сны не снятся.

Схватила сарафан да бросила, в одной сорочке ворвалась к будущему князю:

– Беда! Беги в деревню! Дружину буди, из дому выводи, враги кругом, с рассветом нападут!

Без пустых слов поднялся, взял меч, на прощание за плечи обнял и велел:

– Иди в лес. Я за тобой приду. Не прощу себе, если тебя тронут.

А наутро едва не пала деревня. Дружина полегла ещё до солнца от невидимой хвори. Защитники – мужики да безусые юнцы с граблями, с топорами, – отбивались, да только не затем, чтобы врагов отогнать, а затем, что жизнь, совесть, любовь того требуют: нежность защищать, тишину и дом. Но сдюжили, отогнали.

Курились дымом окраинные избы, луг у реки засыпало пеплом, хрупкий снежноягодник вытоптали вражеские копыта. Один золотарник упрямо гнул стебли на затихшем берегу.

Альга тихой тропой шла по лесу, дальше и дальше от деревни, не думала ни о витязе, ни о дружине. Задремать и вовсе боялась: вдруг снова вещее приснится. Ни к чему швее, которая души шить умеет, вещие сны видеть.

К полудню разыгралось солнце, выглянула из-под сырых корней кровяная брусника, выступили капли клюквы. «К болоту иду», – подумала Альга, но не свернула. Что бы ни творилось в деревне, что бы ни сталось с её витязем, а есть на болоте травы, которые грех не собрать, поблизости оказавшись.

Час, другой минул, солнце уже на запад повернуло, когда Альга ступила в сладкое дурманное болотное царство. Над жёлтой водой вились туманы, пахло гнилью, прелью, старой сосной. За сосновой стеной расстилался широкий луг – говорят, колдовской; говорят, всю тоску, всё колдовство из реки да с чёрного озера на лугу сносило течением в лес – так и появилось тут рыжее болото. Но и на болоте дерзкая ягода выживает, ядовитая трава цветёт.

Осторожно ступая, Альга нагнулась к кочке, под которой углядела знакомые лепестки, сорвала травяной чай. Смяла круглые листья-монеты в ладони, вдохнула неслышный запах.

– Альга! – разнеслось по лесу.

С испугу чуть в болото не угодила. Спрятала вербейник – травяной чай за пазуху, обернулась, огляделась, словно вспугнутая птица.

– Альга! – настойчивее, громче раскатилось под кронами.

Её ищут. Её витязь.

Бросилась назад, словно в лихорадке. Тут тропка завалена, там бурелом, в той стороне сквозь сосновую преграду не пробраться, ужом не извернувшись… Бежать, бежать, Альга!

Куда бежать? От кого? Что за голос внутри звенит, сердце надрывает? Зачем ей от витязя своего бежать?

А голос не даёт покоя; встала посреди травы красная, встрёпанная, словно не дева степенная, мудрая, а девка, что от парней бегает. Хрустнула ветка – и вышел из-под еловых лап, из-за болотного тумана-дурмана её витязь.

– Не бойся ничего. В обиду тебя не дам, хоть и знаю, чьих рук дело хворь, дружину одолевшая. Врагов мы отогнали, да долго они раны зализывать не будут, к ночи снова силы соберут. Возвращаемся, Альга. Не оставлю тебя и в обиду не дам. Люди выбрали меня князем; будешь при нас с княгиней добрым другом да советником.

Ни жива ни мертва подала руку князю, ноги переставляет, даже в ответ что-то молвит, а внутри заледенело всё.

«Будешь при нас с княгиней другом…»

Князем сделали её витязя за храбрость, за отвагу. Кто его таким сотворил? Кто храбрые да гордые травы подбирал любовно, пуще глаза приглядывая, чтобы ни одной соринки не попало, ни одной соломинки?

А он княгиню себе выбрал. Другую. Не её, не Альгу.

Закричала так, что надорвалось внутри. Закричала, завыла, горько да горячо. Да не услышал никто. Захочет ведьма – никто её не услышит.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

27

Княжий дом, фиалковый каравай

Земли семи имён

– Пойдём в княжеский терем, – молвил князь, когда опушка забрезжила. – Забери из дому что нужно, и идём со мной. Изба твоя на отшибе, может, и не заметят её, да только зачем рисковать понапрасну. Если надо, пришлю тебе кого в помощь. Никто ни косо не глянет, ни преград чинить не станет матери моей.

«Матери моей…» Так и есть оно, если по уму рассудить, да как горько, как трепетно на душе от этих слов становится. Сердце раненой птицей заходится.

Мать во мне видит. Мудрую советчицу. Умелую, терпеливую. Да не боле.

Молча глядит на своего князя, а сердце бьётся огнём, каким и в юности не горело, не горевало. Такой огонь и разум, и терпение выжигает, а взамен только пустота плачет.

– В своём доме останусь, – твёрдо велела Альга. Сглотнула, словно тонкий лёд проглотила, да что ему в алой пропасти на душе. – Без тебя только… очаг опустеет.

– Как знаешь. Охрану пришлю и защиту.

– Я ведь тебя для защиты своей сотворила, – прошелестела тихо-тихо, и сама не зная, хочет ли, чтобы князь услышал, или нет.

Услышал.

– Не всё по нашему замыслу выходит, – ответил он. – Целая деревня теперь в моей защите нуждается, а дружины нет. Ничего. Справимся. А надумаешь в мой терем – для тебя всегда дверь открыта.

Проводил её до родного порога, кликнул молодцев охранять и ушёл, не оглянувшись. Альга шагнула в клеть, опустилась среди трав. В руках дрожь, в глазах синь, мысли паутиной речной спутались, и печёт, печёт на сердце…

Вербена, аир, кувшинка и семицвет, мак и гусиный лук, веретеница и крапива.

Солнечный свет золотым ковром лежит на половицах. Светит в косых широких лучах пыль. Пахнет травой, осенью. Глядит Альга слепо в окно, а крапива да чернорец сами в руки стелются. Сплела жгучие травы, скрепила наговором, поднесла к губам, нашептала горький отворот – злом, страстью.

Иди, разлучница, прочь узкой тропой, безлунной ночью. Князь мой обернётся огнём, что я в травы вложила. Князь мой хоть сотворён из трав, из полыни да горицвета, да огонь в сухостое от одной искры займётся. Вспыхнут порохом изба, сад княжий и лес, и дорога ему – в мой дом, а тебе, разлучница, прочь-тропа в безлунную ночь.

Нашептала, наговорила, губы пересохли, щёки побелели: злом наговор, кровью. Силы вытянул, слёзы осушил. Тишина на дворе, тишина в мире.

– Да будет так! – вскрикнула, подожгла косицу чернореца, крапивой перевитого. Княжеские хлопцы к окнам: что случилось? Цела ли? Что за крик?

Не откликается. Входят в горницу – сидит среди золотой золы, на коленях – пепел, глаза пустые, усталые.

– Воды принести? Лекаря позвать?

– Идите в деревню. Нечего меня сторожить, не убегу, за себя постоять сумею.

– Но ежели князь приказал…

– Идите, – мягче попросила Альга, всю силу собрав, на кулак намотав тонкой нитью. Спровадить бы поскорее свидетелей нежданных и упасть, упасть в травы, захлебнуться целебным ароматом, шёлковым касанием… – Идите. А наутро придёте проведать. Принесёте каравай княжеский да вести от молодых.

Хлопцы переглянулись, ухмыльнулись нерешительно, поглядели с минуту на рыжую старуху и отправились к князю – рассказать, как их прочь погнали да как Альга, часа не прошло, на года состарилась.

Поутру выпал первый иней. Острыми узорами укрыл крыши, чеканкой размеловал стены, окна серебром расцарапал. Зима отчаялась поджидать, пока ласковая осень лето прогонит, да явилась на порог колючей госпожой в сатиновом ледяном платье. Здешняя, вольная, широкая, не та она была, какой в Грозогорье ступала…

Парни, что давеча Альгин крик под окном слышали, вернулись спозаранку. Дуют на пальцы, кутаются в суконные свитки, а постучать до солнца не решаются.

Альга проснулась засветло, да и ночью сон не сон был, а тёмный колодец. Распахнула окно, крикнула:

– Какие вести?

Хлынула с улицы слабая, что чернила разведённые, синь, дохнул холод. Парни княжеские подобрались, в струнку вытянулись. Старший протянул ей льняной свёрток. Лён грубый, да не простой: вышит алым ягодным узором, словно живая малина по осени с его стеблями переплелась, да так и соткали полотно.

– Велено тебе передать кусок каравая княжеского, – промолвил и отдал свою праздничную ношу. Каравай княжеский, особый, пекли наутро второго дня княжения нового господина. В тесто клали чернику, калину сушёную – все печали, чёрные и красные, в хлебный мякиш прятали, с глаз подальше. Чтобы ни гари, ни крови в княжение не случалось. Каравай выходил горьковат, да, как люди говорят, лучше горечь да беду отведать загодя, в глаза глядя, да мёдом заесть, чем вслепую с ней ночью тёмной столкнуться.

Альга взяла каравай, поблагодарила. Видит, глядят на неё хлопцы застывшими глазами: вчера старухой была, сегодня опять девица. Видит, да не хочет лишний повод для пересудов давать, кумушек радовать. Спрашивает как ни в чём не бывало:

– А князь что?

– Князь новую дружину набирает. Нас берёт! – Хлопцы, точно из ларца, подбоченились, грудь колесом. – Собирает мастеров строить плотину у реки и стену каменную, чтобы мавки в новолуния в деревню не ходили, народ не тревожили. Да, говорят, хозяин реки неподалёку разгуливает, девок крадёт. Речным Гостем зовётся – слыхивали о таком? И драконы огненные, говорят, летают, стоит звёздам выйти…

– Ну, это уж байки. Ты, Ивась, про искры колдовские наслушался, что из земли растут да волшебство будят.

– Искры, колдовство! Дружину прежнюю, поди, тоже колдовская хворь загубила!

Альга притихла, слушает, хлопцев не перебивает, а у самой внутри замерло всё, натянулось. Да только не туда разговор их свернул.

– …Вот ты княжий каравай жуёшь, а с той стороны земли в этот миг, может, колдунья из Мёртвого города идёт, магию землям раздаривает.

– Какая колдунья! Колдунья в своей крепости сидит, огни из-за стен мечет, а больше и не годится ни на что. Ворожбу по городам правительница Грозогорья раздаривает.

– Неужто даром даёт? Так зачем в дружину подаваться, пошли в те города, что ей по пути! Колдовства получим с пригоршню, а то с две, в волшебной науке поднатореем, а там хоть каждый день каравай жуй да в потолок плюй – монет наколдуешь немерено и знай веселись!

Парни хорохорятся, хохочут, на неё то и дело косятся: не улыбнётся ли? А сами и разобраться не могут, где тут сказка, где выдумка. И верят, и не верят в правительницу заморскую, в драконов горячих, в магию, что пшеничным зерном и самоцветами по земле просыпана да спит до поры. Ни твёрдости, ни огня, один трепет на душе да тоска по неясному.

– А что князь с княгиней? – Голос спокойный, что летнее утро, а в внутри вешние воды бушуют.

– О свадьбе князь объявил – на той неделе гулять будем. Да только что-то у них не ладится. Всю ночь шёпот да слёзы в горнице. Как бы не расстроилась помолвка, – ответил Ивась.

– Тебе-то какой интерес? – поддел его другой парень, плечистый, кудрявый, пуще остальных на Альгу поглядывает.

– А то не знаешь, что княжьей жене стража полагается? Да не какая попало, а почище, чем у самого князя воины.

– В палаты княжеские прописаться решил?

– Ну так и что же? Чем плохо?

– Давайте-ка вы под чьими другими окнами петушиться будете, – прервала Альга. Умолкли враз парни; глядят – глаза сердитые, а словно искрятся изнутри. – А ко мне позже наведаетесь, коли князь велит.

Поклонились, раздосадованные, пристыжённые, ушли. Альга вернулась в горницу. Тут половик поправила, там разгладила вышитую салфетку, в сундуке клубки свои распутала, разложила. Руки делом заняты, а душа птицей от счастья ликует. Ссорятся князь с княгиней!

Изба, словно в летнем мареве, в солнце купается, не глядит, что на дворе зима на пороге. Светло, золотисто, радостно. Одно тяготит, вниз тянет: тёмное пятно посреди комнаты, где князь её почивал. Пепел, зола, да крапивный стебель, да чернореца обугленный бутон.

Каждую полночь глядит в пепел, замирая, выискивает молодую зелень, ловит нить аромата: нет, только тленом тянет, тленом, ни вздоха свежести, ни крупицы весны. Зелёных побегов, почек, ниточек не находит – выдыхает горячий страх, до следующей полуночи уходит в солнечную горницу, в золотом высветленную избу, просторную, воздушную. Что с нею стало, и сама не понимает, да только дом свой таким лишь в раннем детстве помнит: белое утро, солнце в стёкла, играет радугой меж ресниц, тепло да сонно, а у стола уже звенят чашки, и пахнет сдобой, ягодами да мёдом…

И легко на душе, радостно и светло, словно тучи вокруг избы из будущего сгущаются, а покой из прошлого пришёл.

Да только души шьёшь – и боль, и грусть непременно приходят, потому как живое трогаешь. Живое на чужое касание отзывается тревожной струной. Есть мастерицы, что шьют нежно, тихо, во сне – так, что и не проснётся человек, пока швея иглу не опустит. А когда проснётся, то уж не прежним, а с новым свойством. По-другому станет думать, на мир глядеть. А то и просто легче станет – тяжкие мысли или тёмную болезнь швея отпорет, пока дрёма лучше всякого отвара действует.

За прежние дела Альга браться не хочет, но и сложа руки не сидится: непривычно, да и тёмное пятно в княжьей горнице вспомнится – и тут же тихое настроение прочь. Чтобы выгнать, выпроводить о нём всякую мысль до полуночи, Альга принялась за сложную вышивку. Достала скатерть – куплена девять ярмарок назад, а словно новая. Тонкая, батистовая, светится белизной; ни узора, ни кружева. Поле для вышивания брала себе Альга. Поле для вышивания брала, а вышло поле брани.

Сидит молча, шьёт красных петухов, рыжие колосья, ждёт вестников и вестей. А вести доносят когда добрые, когда несчастливые. Князь, молвят, укрепляет деревню, сёла объединяет. Настоящее княжество, говорят, растёт вокруг, горедарика…

Шепчут, что враги кругом да неподалёку. Про кочевников вспоминают, про коварных лодочников, что по ночам реками спускаются, что тени, что прозрачные льдины. А как выйдут на берег, сыграют на дудке, – так и дружина, и сам князь перед ними склонятся.

Говорят, дальние купцы не свои товары предлагать приезжают, а за здешними охотятся. Такое князь деревянное дело наладил! Хотел и шитьё сбывать, да ни одна мастерица в округе не может вышить салфетки не хуже тех, что в доме его родном на отшибе столы да сундуки покрывали.

Шёпотом судачат, что, мол, нелады у князя с его суженой – то-то и каравай княжий свадебный запаздывает. Уж зима прошла, весна вишнями шумит, а она всё в невестах ходит. Выйдут на балкон – рука об руку, он строг, спокоен, что сокол, а у неё улыбка тихая, светлая – глядит, что голубка. По улице пройдут – так и яблони вокруг зацветут белой пеной, и деки вслед поют. Да только из терема княжеского вечерами слёзы, по ночам шёпоты да уговоры, ссоры да печали. Наутро князь выходит – в глазах кручина, над теремом тучи вьются. К обеду развеется, лицом посветлеет, к вечеру вернётся с гостинцем к своей милой, а ночью всё сызнова повторяется.

Слышит Альга такие вести, да только и сама не поймёт: по сердцу ей это или нет. Своими руками ссорам, да слезам, да упрёкам в княжий терем двери отворила.

А всё-таки под тёплые летние деньки – год миновал, не поверить! – снова появились под окнами голосистые парни, принесли свежий каравай: печатный, высокий, фиалками украшенный. Такой – лёгкий да сладкий – только на свадьбу княжескую пекут.

Альга забрала кусок, в расшитое полотно завёрнутый, ушла в дом, не прощаясь, новостей не спросив. Завернулась в серую шаль, словно ото всех спряталась, забылась в шитье. На душе горько, перед глазами точно гари пелена. Знала, что тем и кончится; знала – а боролась. Знала, что тем и кончится, знала – а всё равно горько как!.. Зато игла шьёт, что стрекоза порхает. Из рук словно тяжесть ушла, пальцам забытое проворство вернулось. Впервые за долгий срок прислушалась к шитью Альга, а оно отозвалось на её голос, глухой, тихий, как после хвори.

Шорох льна, тонкий свист иглы на грани слуха, касание серебра о шёлковую нить. С ласковым шёпотом шёлковый узор ложится на полотно. Красные маки расцветают по льняному полю. Альга шьёт, шьёт, рук не жалея. Давно жжёт пальцы, давно спину ломит. Глаза заболели, а руки всё работают, всё выплёскивают гарь да горечь изнутри.

Очнулась за полночь. Обескровлена, легка, словно ранняя весна. Выстужена, словно изба брошенная. Тиха, что ольха, что раненая птица.

Подошла к порогу, оглядела княжью горницу – вздрогнула. Нет пепельного пятна на полу! Пока шила, и не заметила, как оно исчезло. А может, и слезами смыло, словно крутым тёплым ручьём в летний вечер.

Что ж… сильнее любовь князя к чужачке оказалась, чем наговор Альгин. Горячо в глазах было, горячо на душе, а всё-таки словно тяжесть растаяла и туманы разошлись.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

28

Время неверное. Прореха на сердце

Земли семи имён

Редко тем летом выходила Альга со двора, но в лесу всё-таки побывала: ушла в чащобу с узелком, с туеском, с берестяными коробочками. Охотники, кто её видел, судачили: помутилось в голове у ведьмы. Хоть и ходит под княжьим покровительством, а темна, видимо, и хитра. Зачем добрым людям в чащу в одиночку, по своей воле идти, да ещё туесами увешавшись?

Где ж им было знать, что́ Альга с собой в лес взяла, для чего на дальние поляны к ночи отправилась.

А она, не торопясь да не думая, запахи лесные запоминая, добралась к первым звёздам до верескового скоса.

Над головой гнутся ели, созвездия серебряными жилами по ночному небесному углю тянутся, луна горячей жимолостью блестит. Хоть и в самую чащобу ушла Альга, но поляну непростую выбрала: глубина леса дремучая, а между стволами, в можжевельнике да ракитнике, скользят ещё закатные брызги, скатываются по гладким листьям в траву последние солнечные рубины. Розовая сеть от корней лес опутывает, чёрный ковш с неба опрокидывается: ночь с закатом спорит. Тёмная побеждает: птицы запевают ночные, резкие. А там, за стволами, на другой земле, ждут не дождутся солнца золотые речные драконы. Вспыхнет оно – пустятся в танец в солнечном своём сказочном мире, где что ни история, то витраж из драконьей чешуи. Но как бы громко они ни пели, как бы яростно ни плясали, до здешней земли одни отголоски доносятся в час борьбы луны с солнцем.

Наконец совсем стемнело. Вокруг чёрные кроны, мохнатые ели к земле идут, гордые корабельные сосны ввысь тянутся.

Альга опустила туески да коробочки на старый пень, оставила до поры до времени. Узел холщовый развязала, на земле расстелила и по одной принялась травы вынимать: упругие ветви лесного ореха, бузины и осины, листья ясеня и лепестки багряника, стебли валерианы, горечавки да ириса. Долго выкладывала травы из холстины, но вот и последний стебелёк земляники вернула земле, с которой сорвала.

Затем за ягоды принялась: раскрыла туесок, щедрой горстью выложила меж сосновых корней шелковицу, барбарис, калину, голубику, иргу и лимонник.

Наконец до крайней коробочки дошёл черёд. Блеснула россыпь пуговиц, перестукнули катушки ниток о вороньи яйца, легла на прощание в руки невесомая ореховая скорлупа – легла и скатилась с ладоней на землю.

Позабытое вспоминая, медленно, словно сквозь тягучий туман, повела рукой Альга – вспыхнули прозрачным пламенем все сокровища, что долгие годы копила, чтобы людям отдавать – тем, кто в особом нуждается, травам не подвластном.

Ни стежка больше по живому из-под иглы моей не выйдет. Ничью душу, ничей норов больше править не стану. А уж живых творить из трав да нитей – и подавно. Нет добра от шитья моего живого.

Второй раз повела рукой – пламя землёй засыпало. Угас тихий огонёк, и полновластная ночь опустилась на поляну.

* * *

Вернулась в дом под утро. Горница солнцем залита, пустая клеть по-прежнему травами пахнет, в княжьей комнате, как и накануне, ни пепла, ни темноты, только холод стоит, словно не лето.

Налила в чашку тёплой воды – распустились в глиняной глубине стебли цикория, набухла сморщенная брусника, расцвёл иван-чай. Глотнула – и сил прибавилось. Стоит у окна, глядит на шумящий лес, на золотые лютиковые луга. К вечеру, как жар спадёт, принимается за шитьё, да только, как и обещала на вересковом скосе, по живому больше – ни стежка. Скатерти вышивает и салфетки, сарафаны и платки, пояса и полотна. Самому князю однажды полторы луны пояс вышивала узором орлиным: вьются по льну города, сверху ромбы алые и снизу полукружья, да соколы по белому летят. Не видала князя с тех пор, как из избы её ушёл, но думала о нём каждую минуту: хлеб выпекая, нить отмеряя, в поле вглядываясь. В узор на поясе словно частицу души вложила, самым искренним, самым честным колдовством скрепив – любовью.

А под вечер, на сердце лета, когда весь мир залит был душистым дурманом, фиалковым зноем да васильковым звоном, пришли к ней девицы, князем посланные. Втайне от молодой жены велел он просить Альгу оплечье сорочки вышить, да такое, чтобы ни у одной девы во всех Семи землях не бывало.

Согласилась Альга – как князю отказать? Как ни был велик соблазн вновь наговор-отведиглаз нашептать, не стала. А могла бы! На оплечье-то, что недалеко от сердца носят, сложно ли зла наговорить? Да и доброго наговорить – не велик труд… Но тоже не стала. Своими руками счастье устраивать той, что князя её увела? Нет, милая, нет, чернокосая, сама свой венок плети, радостью да лаской заплетай, травы свивай тёплые да душистые. А я тебе тут не помощница, не союзница. Зла не повторила – и на том поблагодари!

Принялась за шитьё. Рубаха тонкая, белоснежного батиста. Огладишь такую ткань ладонью – словно первого снега коснёшься: свежая, воздушная, шелковистая.

Долго думала, как оплечье вышить, какого цвета подобрать нить. Как ни зла была на соперницу, а всё-таки та – князя её жена. Что-то в ней есть, за что её витязь полюбил! А ведь он Альгой самою сшит, сотворён, – а коли так, то и полюбить только то может, что и самой Альге по сердцу бы пришлось. Может быть, прислушайся она к княжьей избраннице, приглядись – и нашлось бы, за что полюбить…

Вышла на крыльцо задумчивая. Узора придумать не выходит, да и соперница из головы не идёт. Что же в ней князю приглянулось? Отчего из Альгиной избы ушёл к чужой девице? Кто она такая – суженая его, что рядом с ним засыпает, чьи косы он гладит, в чьи очи глядит?

Щурясь, смотрит Альга на лес и словно не видит. Перед взором терем княжий, двор широкий, купеческое посольство, дружина, столы хлебосольные… Мастера-резчики, что пришли работу свою показывать, соглядатаи, что из дальних земель вернулись, чужестранцы, корабельные мастера… Девицы, что при жене княжеской, вышивают, развлекают, долгие дни без мужа ей скрашивают.

Во дворе пиры, советы, послы да скоморохи, а в небе тёмные облака ходят над высоким теремом. Солнце пробивается, до грозы далёко, да от леса густая туча движется…

Встряхнула головой, отогнала вещий сон наяву. Не увидишь – и не сбудется, может быть.

Позабыла, что рубаху батистовую в руках держит – та и упорхнула, утекла сквозь пальцы на ступени. Поскорее подхватила Альга рубаху, оглянулась – опушка лесная в солнце купается, изба словно золотой глазурью облита. Птицы свистят ласково, травы стелются густо, пахнет клевером, мёдом, зреющими хлебами. Ветви ломятся от янтарных яблок, наливается светом лесная красавица – поздняя груша, спеет чужак-инжир, клюква заморская – виноград… Ничто беды не предвещает, только сердце колотится, как в ту ночь туманную, когда бежала иглу вонзить под окном соперницы.

Да сны вещие всё лето в горнице вьются.

Посмотрела ещё раз на лес – пока в будущее заглядывала, солнце успело кроны розовым кружевом расписать, – и узор для оплечья сам собой в голове сложился. Малахитовая еловая ветвь, по ней рубиновая ягода осенняя, а позади облака, облака, шёлковой гладью вышитые.

Постояла немного на крыльце, вошла в дом. В горнице свежо, пахнет хлебом, квасом, земляникой. Поглядела на сундук, поверх которого скатерть недошитая была брошена. Улыбнулась с жалостью: подождать тебе придётся. Заказ правителей в первую голову мастера выполняют.

Так и повелось. С утра, по прохладе, шьёт, пока солнце избу не раскалит. Потом в лес уходит, еловой тишиной надышаться, сосновым звоном. Возвращается к вечеру – дом залит светом, что карамелью по брёвнам. Выпьет иван-чаю, посмеётся тихонько разговорам хлопцев, что свежий каравай принесли, и снова за вышиванье.

День за днём вьётся, тени от стволов темнее, длиннее становятся. По оплечью разбегается дивный узор: шёлковой нитью расходится, бисером рассыпается, расцветает бледным мелким жемчугом, что в северных озёрах зреет.

Снова день, шитьё и лес, каравай, вечер и тишина. Снова утро, и опять по свежести вышиванье, по мареву полуденному – лесная тропа, до полуночи – узор по батистовому полотну. И опять звенит рассвет, шёлк гладью ложится, тропка между крон стелется, смеётся, поплутает – да к избе обратно выводит, к неоконченной вышивке, к колдовскому оплечью. Вышивка батист оплетает, краски набирает, оживает будто. Дни стелются на ласковый летний лён, словно бусины на нить нижутся. Да только кто иглой владеет, кто та мастерица, что узор набирает? Кто? Уже не она, не Альга.

С каждым днём всё крепче свивают вкруг неё кокон дурные сны, сжимается время, что лента на горле. Лето не кончается и не кончится никогда, ежели не порвать эту ворожбу, да как её порвёшь, если не видишь, не слышишь, чувствуешь только нутром, ночью от ужаса просыпаешься в ледяных простынях, в ледяных чьих-то ладонях…

Альга ходит сама не своя. Дом солнцем залит, вышивка алая на сундуке словно дразнится: сегодня недошитая, завтра почти законченная, а на той неделе и вовсе белая станет, словно нетронутая.

Давно уж пора зиме настать, а лето всё никак не уходит, словно осень в чужих краях загулялась. Открыла раз в клети шкатулку – напёрсток найти, – а на бархатном донце нить паутинная да иглы серебряные, латунные пуговицы да ореховые скорлупки, что она в лесу сколько лун назад сожгла.

Вернулись к ней.

Стоит Альга ни жива ни мертва посреди избы. По полу золотые лучи розовым кружевом перемежаются, сумерки зимние на плечи шалью падают, в стекло рябина бьётся, пламенем цветёт, а сама серебром покрыта, словно вчера зима грянула, а сегодня опять лето настало.

Подняла глаза, поглядела в вечернее окно, словно в зеркало, – косы ниже пояса отросли. В горле пересохло, по рукам маковая слабость растеклась. Медленно вернулась в горницу – а та по-прежнему солнцем залита. Вдруг – спохватилась, сердце дрогнуло! – нет скатерти недошитой на сундуке. Метнулась к столу – ладно скатерть, оплечье бы не пропало! – а скатерть готовая сосновые доски покрывает, а поверх – оплечье, как ни в чём не бывало: на чём работу закончила, там и игла лежит.

Провела рукой по щеке, протёрла глаза. Солнце в избе, скатерть на столе, оплечье на скатерти.

Закончить да отдать скорее!

Страшно ей, и сердце колотится, и делать нечего – только за иглу браться, начатое завершать. Верно стежки положишь – может, и сны дурные не сбудутся, и время, что нить, распутаешь. Что неправильно сделала, чем прях прогневала, раз нити её запутались?.. И в обычный-то день не знаешь, сколько тебе отмерено, а в заплуталом клубке и вовсе нити, реки и дороги перепутаны. Альга шьёт, а время вокруг неё рябит пуще прежнего: дробит дождь, тотчас снег, а за ним снова солнечно, и вновь дождит.

Шьёт, спины не разгибая, не поднимая глаз. Наконец совсем невмочь: горькой воды испить, руки освежить бы… Поднялась из-за стола, глядит – на сундуке опять скатерть недоконченная лежит, а стол сосновый гол. Протянула руку к скатерти, да только пустоту зачерпнула: та снова на столе, готовая, блещет хитрым алым узором-заревом. Вот-вот время в кольцо свернётся в избе! Дрожь пронзила, оторопь взяла, страх вскипел в крови: беги!

Альга бросилась в один угол, в другой, схватила рубашку батистовую, шкатулку с нитями из клети забрала и выскочила вон. Выбежала на крыльцо, перед глазами серебро, шумит лес, шумит в голове, да только вокруг не двор вовсе, а горница, в которой князь её спал, пока здесь жил. А она в одной сорочке, дрожит, губы шевелятся, а что говорит, не ведает.

Словно со стороны себя услыхала:

– Беда! Беги в деревню! Дружину буди, из дому выводи, враги кругом, нападут с рассветом!

Без пустых слов поднялся, взял меч, на прощание за плечи обнял. Велел:

– Иди в лес. Я за тобой приду. Не прощу себе, если тебя тронут.

Всё в тот день обернулось. Как до вечера в лесу дотерпела, и сама не ведала. Над болотом туман, из чащи волчий вой с ветром долетает, в ключе вода – испить хочется – сил нет, да только пьяная, хрустальная вода, выпьешь – не вернуться домой.

Хрустнула ветка – разошлось марево. Вышел из-под еловых лап, из-за болотного тумана-дурмана её князь.

– Не бойся ничего. В обиду тебя не дам, хоть и знаю, чьих рук дело хворь, дружину одолевшая. Врагов отогнали, да долго они раны зализывать не станут, к ночи снова силы соберут. Вернёмся, Альга. Не оставлю тебя и в обиду не дам. Люди выбрали меня князем; будешь при нас с княгиней добрым другом да советником. Идём со мной.

– Идём, – тихо откликается Альга, что лесная птица, что речная русалка.

Чаща позади осталась, опушку миновали, вдоль изб в селе идут. Вокруг пыль да гарь, вечереет. На плечах рука князя её. Уж сколько лун такого покоя Альга не ведала – и сама забыла, да пока князя так близко не увидела, тепла его не почувствовала – и думать себе запрещала, как по нему истосковалась.

Вспомнила о прорехе, что на сердце его оставила, пока шила. У каждого прореха такая есть. Оттого и тоскуем, оттого и любить, верно, можем.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

29

Земляника да золотое лето

Земли семи имён

Выглянула в окно, отпрянула. Уже третью луну живёт в княжеском тереме, а всё никак не привыкнет, что горница её не у земли теперь, а высоко, высоко… До травы не дотянуться, до облаков ближе кажется. Видно из окна, как вдали ходят тучи, да алеют зори, да летают журавли. Тоскливо, тихо, грустно-радостно на сердце Альги становилось, когда глядела она на леса и луга, озёра, пашни и далёкие караваны из высоких окон.

Деревня при новом князе давно в настоящий город разрослась. Не город даже, а истинная столица княжеская. Где были пыльные тропы, где ковыль звенел по яругам, где избы стояли в три окна и покорные жеребята траву жевали – те места ушли, скрылись под деревянными мостовыми, узорной резьбой, высокими избами, торжищами, возками. Звон и гомон на улицах: смеются дети, гулко бьёт молот по наковальне, гудят колокольни, звенят бубенцы, цокают серебряные подковы княжьего жеребца, стальные – дружинных.

А ветер крепчает, бьёт ставнями, тревожит паруса. Тучи от леса идут. Дом Альгин пустует на отшибе, молчалив, тих, по-прежнему солнцем залит, да тёмное зерно внутри зреет. С тех пор так и не отважилась она туда заглянуть ни за рукоделием своим, ни за платьем. За себя не страшно: чего бояться, когда внутри выстыло, утихло – за князя, за княжество опасалась. Войдёт в дом, а время кувырком и покатится.

У стен городских шумные ярмарки не в пример прежним, где она пряжу покупала да к травам приглядывалась. Купцы, мастера, резчики, корабельщики, кузнецы… У Альги на сердце кротко, да тревожно. Живёт в княжеском тереме, улыбке любимого своего радуется. На жену его не глядит: кланяется, здоровается, да глаз не поднимает: как бы злоба не полыхнула.

Князь её каждый день спрашивает: хорошо ли тебе живётся, матушка? Ничего не надобно? Она улыбается, глядит в его зелёные глаза, травяные озёра.

– Всё по сердцу, княже.

Лишь однажды попросила её на ярмарку проводить. Удивился князь, но согласился. Кивнул с грустью да с усмешкой:

– Вижу, какими глазами на княгиню мою глядишь. Хоть на часок хочешь без меня её оставить?

Посмотрела на князя смело и честно – по-другому и не глядела:

– Не её без тебя оставить хочу, а сама с тобою побыть. Ты меня матушкой зовёшь, но какая я тебе матушка? Я тебя для себя скроила, сшила, душу вложила. А ты к другой ушёл. Не виню, не злюсь уже – никто над любовью не властен. Тоскую только… Да радуюсь, что каждый день могу видеть тебя, любимый мой.

Виду не показал – не подобает князю! – но смутили его слова Альги.

– Не алей румянцем, княже, – молвила она. – Давно отпустила тебя и мысли свои отпустила, но дай душе моей успокоиться, побудь со мной одной хоть на час. Ветер крепчает, тучи собираются. Скоро уходить пора.

Увидела, как помрачнел лицом, сдвинул брови.

– Слушай меня, да больно не тревожься. Как пойму, что беда близко, – уйду и за собой уведу. А покуда при тебе буду.

Задумчиво обвела васильковый узор на рукаве, ладони его коснулась:

– Так что же? Пойдём на ярмарку? Князю среди народа бывать не зазорно.

– Не зазорно, верно говоришь. – Глаза спокойные, да словно озеро перед грозой, рябью ветра-раздумья подёрнуты. – Пойдём. А всё же простым дружинником оденусь, ни к чему лишние разговоры.

Широкие ряды, высокие терема, осенние ягоды, бархатные меда – ярмарка звенит, гомонит, плещет яркими полотнами на ветру. Альга по давней привычке в первую голову – в зелёный ряд, найти знакомую травницу. Да только сравнивать уже нечего: давно она травы да цветы не собирает, не сушит, не выискивает по лесным уголкам да угольям. А всё-таки подошла к подносу, не удержалась, принялась разглядывать коренья, стебли, лепестки. Не заметила, а вот уже пальцы перебирают волокнистые стебельки, сухие соцветия.

Обещалась себе трав не собирать больше, но не устояла, купила сухой чужеземной земляники. Травница улыбнулась:

– Знает ли добрый дружинник, что значит букет земляники?

Князь покачал головой.

– Это намёк девичий на то, что счастье твоё рядом.

Альга покраснела. Уж сколько лет румянца на щеках не было!

– А сухие лепестки, говорят, о том шепчут, что увяла алая пора, глаза на закат глядят. Одна память осталась – и горькая, и сладкая.

Уже уходили князь и Альга от травницы, ни словом не обмолвившись, когда донеслось вслед:

– Но земляника что мята: сухая, хрупкая, коснись – развеется, а если водой напоишь – оживёт. Помни, князь!

* * *

Дни стояли пасмурные, вечерело рано. По первым сумеркам ярмарка озарилась факелами и свечами, поплыли по воде тихие огоньки. Смех на ярмарочной площади утих, торговцы свернули свои шатры, по ласковому воздуху разлилось пение жалейки. Поплыл запах сладостей, мёда, масла. А затем, словно зазывая колдунью-ночь, прокатился дробный перестук рила. И закружилась карусель: фонари и переливы, дудочки и флейты, астры, маргаритки, бусины и шоколад. К темноте распустились ночные цветы, заплелись густые травы, и брызги костра взвились к высоким колючим звёздам. И стихло всё.

А на следующий день принялась Альга за шитьё – за кукол взялась. Истосковались пальцы по игле, по холсту, встрепенулись, налились силой, жизнью. На ярмарке видимо-невидимо накупила тканей, нитей, кружев… А в новую луну отдала мастерицам на торжище своих кукол – может, кто и осмелится купить.

Хоть и пообещала в тёмном лесу, на вересковом скосе, что ни стежка больше по живому не сделает, а в кукол таки вкладывала душу – да только не чужую, свою разделяла. Одной любовь к широким полям, к солнцу, к лесу досталась, другой – тоска по князю, третьей – страсть к тихим тропкам, к тайным знакам. Каждая куколка оберегом выходила, талисманом. А как с куклами натешилась, принялась за платья, да не простые, не нарядные, а такие, что и тронуть боязно, словно из стрекозиных крыльев сшитые. Тихие, серые, тончайшего кружева, серебряного бархата, паутинной нити, озёрного жемчуга.

Пошли по княжеству слухи, что платья эти так тонки, да хороши, да словно сквозь пальцы струятся оттого, что сам Речной Гость её премудрости швейной выучил. Шептались, мол, платья эти способны людей в мавок превращать и в призраков – и тут, мол, Речной Владыка подсобил. Но покуда в княжеском тереме жила Альга, под княжьим покровительством и защитой ходила, никто ничего в лицо сказать не смел.

Да только сама она чувствовала, как время в широкое кольцо не торопясь сворачивается, словно золотой полоз: как прежде, копятся, набирают силу косые взгляды, как прежде, тучи сгущаются, как прежде, среди людей, в тереме да на торжище, одиночкой себя чувствует, словно тень среди плоти и крови.

Пришло время. Пришло. И сама понимает, да оттягивает, как может. Уйдёт из терема – и кончится покой, кончится тихая радость быть с князем рядом. Завертится вместо неё страшная карусель, шибче да мрачнее, куда уж ярмарочной… Потому до последнего часа хочет Альга испить сладкие дни покоя.

«Пришло время», – шепчут ей сны. «Пришло время», – бьются рябины в окна. В утро, когда ветка стекло горницы её разбила, встала Альга с постели, умылась, собрала платья в сундук. По горнице ветер гуляет – осенью пахнет, бедой дышит, звенит журавлиным кликом.

Оставила на прощание стебель сухой земляники о двух ягодах. Поклонилась княгине, впервые в глаза взглянула:

– Береги князя. Не бери иглу в руки.

Хоть и скромна, тиха, мила молодая княгиня, а поперёк сердца она Альге, даром что в тереме жили бок о бок. А всё же слёзы блеснули, когда, скрепив сердце, уходила. Заросшей тропкой в свой дом на отшибе пошла: больше идти некуда, да и не век от тревоги бежать, пора и в очи ей глянуть. Отошла от города, остановилась передохнуть, огляделась. Впереди лес, и дом её уж виднеется. Справа поле, слева река, простор, ветер осенний гуляет, и только птичий посвист, только шорох колосьев, сердца стук да далеко-далеко – ржание табуна… А степь, словно ожиданием, надеждой пропитана, и воздухом сладким, холодным дышится полной грудью.

Впереди лес, справа поле, слева река. Позади город раскинулся, а над ним тучи – опаловые, недобрые. Сходятся над городом и тянутся, словно по нити, за Альгой следом. Не стала стоять долго. Накинула шаль и пошла своей дорогой, к своему дому, за собой тучи от князя уводя.

«Вот и возвращается всё, – думала Альга. – Вот и снова одна в своём доме буду. Что так выбрала, что эдак, а конец один: князь с другой, шитьё только горе несёт, слухи да пересуды. Хотела узелок развязать, да ещё хуже затянула. Вернуться в дом, ставни затворить…

…Или в третий раз попробовать? Ежели время вновь вспять извернётся? Приму ли нитью судьбы вышитое или распорю да опять свой узор начну? Не знаю, не знаю!..»

Входила в избу, замирая. На дворе пасмурно, ветер листья гоняет, траву пускает волной. Тронула ручку – тёплая. Дёрнула дверь – хорошо идёт; ни сыростью не набухла, ни плесенью, словно и не стыл дом в одиночестве.

Шагнула в горницу и зажмурилась – солнце в очи ударило. Распахнула глаза – изба золотом залита, что прежде, в окне – излом летнего неба. На сундуке скатерть в алый мак, на столе оплечье недошитое. В уголке букет земляники садовой, сладкой, крупной, летней, а листья – в сухих прожилках.

Осень за калиткой осталась. Во дворе теперь вечное лето алеет.

День прошёл, другой минул, третий в ночь обратился. Свобода пуще неволи, а тоска злее яда. Зареклась по живому шить, да по швам трещит обещание.

Не могу жить без князя.

Пошла в лес. Набрала трав, точь-в-точь как в прошлый раз. Память цепкая, до последней травинки всё вспомнилось. И лён нашёлся, и нитью паутинной, травой голубой по осени весь лес звенит.

Прежде чем шить, вымела, вымыла всю избу – так, что и дышать легче стало. Травы в клети высушила тщательно, одна к одной разложила. В нужный день расстелила по полу выбеленный лён и, приговаривая, принялась травы складывать. Кедровый лист, кленовый лист. Лесной орех, осина. Шелковица, бузина, барбарис. Ясень и валериана, гербера и горечавка, имбирь, да ирис, да калина, люцерна. Марь и мята, полынь и пустырник, черника, да чеснок, да шалфей.

Пальцы дрожат, руки словно свинцом налились, голову закружило, а всё-таки выложила травы и стебли ровно, просторно. Завернула лён и спохватилась: ни пуговицы, ни кольца не припасла, чтобы сердце застучало. Оглянулась по комнате, а из угла земляника позабытая светит рубином. Сорвала засохшую ягоду и уж положила было среди трав, когда вспомнила: «Земляника что мята: сухая, хрупкая, коснись – развеется, а если водой напоишь – оживёт».

Опустила и листья, и ягоды в кувшин. По волшебству распустились сморщенные белые лепестки, потемнела, налилась соком ягода, выпрямились упругие стебли.

– Сердце живое, – прошептала новому князю своему, – сердце живое тебе дарю, от прежнего князя доставшееся.

Вложила ягоду меж трав, скрепила лён, оставила на сундуке исподнее да свитку и ушла в клеть. Ночь не спала, прислушивалась: что в горнице делается? Ожил ли уже её княже? Похож ли на первого? Ни одну чужачку, ни одну чудачку на двор не пущу, мой княже, мой!

Как первый луч скользнул по голым доскам клети, поднялась, оправила платье, степенно вошла в горницу. Солнце бьёт беспощадное, звонкое, литое, что медь. Белый лён посреди горницы лежит. То тут, то там морщится, складками идёт – стебли, её шёпотом заколдованные, на волю рвутся. Стебли сорванные, ею оживлённые, в лес стремятся, к своим полянам.

Нет князя. Один лён да травы, и ягода сморщенная там, где душа у людей гнездится.

Выпила горькой воды, отдала травы лесу, лён под луну выложила. Набрала новых цветов, иных – ярких, сладких. Распорола платье, когда-то князем подаренное, выкроила из него нужный кусок. Выложила травами, вторую ягоду земляники водой напоила, опустила среди стеблей. Скрепила лён, ушла на ночь в клеть. Ни на минуту глаз не сомкнула, прислушиваясь. Поутру вошла. На полу платье лежит – цело, а по подолу маками вышито, что узор на скатерти, которую никак не закончить. Трав и следа нет, на столе – кружка земляники. Горница в солнце, что в золоте, а за окном горлицы поют.

На четвёртый раз пальцы дрожали, болели, иглой исколотые, кровью сочились. На полотне льняном узор вышел розовый, земляничный. Целую горсть ягод на сердце положила, а стебли с собой, в клеть взяла. Всю ночь в руках сжимала, шептала, просила. Под утро растёрла в пальцах – тонкий запах весны прощальной поплыл.

Шагнула бестревожно в горницу, с улыбкой, с глазами сухими и бесстрашными. Уронила стебель земляничный, на бездушный льняной свёрток глядя. Опустилась на колени, подняла, да только другими руками, из которых прежняя сила швейная навсегда ушла.

Невмочь стало. Послала князю гонца.

«Матерью меня зовёшь, а позабыл. Приезжай в гости, княже».

* * *

– Тень тебе приглянулась, – с небывалой ласковостью молвил он. – Воспоминание мелькнувшее.

Коснулся щеки, словно первая капля скользнула, и ответил ровно, что дождь по жести:

– А я – жив, не тень и не память. И не твой.

Лёгкой поступью пошёл к порогу. За окном встрепенулись тёмные косы вспугнутой птицей, и дробные шаги застучали по каменной тропке от крыльца.

Мало времени оставалось у Альги.

По правую руку солнце заходило, по левую тьма наползала из-под печи, где давно огня не водилось.

Четыре шага осталось князю до порога, а во дворе уж она, темнокосая, караулит, изнемогает. Сполошно оглянула Альга избу, в глазах туман, из углов дым. Услышала, как мох шипит между брёвнами, да махнула рукой, крикнула страшным беззвучным криком. Птицы под потолком ожили, юркнули в печь и, не успел князь двух шагов ступить, оказались на улице, у крыльца, вцепились когтями в долгие косы соперницы незваной, закружились, крыльями забили в лицо. Та взвизгнула, завизжала, да Альга широким взмахом накинула на избу такую тишину, что и грома горячего снаружи не услыхать, не то что девичьего визга.

Князь не дрогнул, не обернулся; шаг, и ещё шаг как ни в чём не бывало. Вот уже ему только руку протянуть, тяжёлую дверь толкнуть осталось… Сердце Альги колотилось в груди загнанным зверем, трепетало дикой перепёлкой, звенело, что резец о камень.

– Стой! – велела князю с былой властью, какой обладала, покуда его шила. – Стой, князь!

Обернулся на неё; скрипнул кожаный пояс, сошлись на лбу светлые брови.

– Добром расстанемся, золотошвея. Не желаю иного.

– Откуда ведать тебе, милый мой, что не только золотом вышиваю? – прошептала, что змея прошипела, и швырнула ему туесок с лесной ягодой.

Костяника, малина, барбарис, шелковица, шиповник да бузина плеснули, словно кровью, в лицо князю.

– Подарок мой прощальный, – молвила Альга, подняла руку с иглой, и вспыхнули золотом дом, и лес, и далёкая тропа, и земли до самого Грозогорья. Один княжий стан темнел в пламени, а потом обвились лозой тёмные косы, белые руки, и исчезло. Всё исчезло.

Опало слепое пламя, выступило из белизны лучистое окно, выглянула печь, прялка, лавка, кувшин. Снова очутилась в своей избушке властная, спокойная Альга. Выплеснула огонь – прохладнее стало на душе, тише, суше, что в лесу по закатным звёздам.

Собрала с полу ягоды, рассеянно махнула ладонью – исчезли нежные лепестки, сок кровавый из половиц вытянуло. Повертела в руках уцелевшую малину – рассыпчатая, крупчатая, алым соком сочится.

– Не бывало счастья от этой ягоды.

Смяла в пальцах, швырнула вслед князю да спиной ко всей истории обернулась – до поры до времени.

– В третий раз князь к другой от тебя повернул. Сила швейная из рук ушла, зависти да гордыни не вытерпев. Не пора ли смириться, золотошвея?

Чей это голос был, она и не узнала никогда. Но ответила:

– Ушла сила, да не вся. Поборемся ещё за любовь, за золотое лето.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

30

Ведьмина ночь. Ведьмина дорога

Земли семи имён

Была властительница, была мастерица. Стала затворница, стала ведьма.

Днями и ночами кроит армию с камнями – рубиновыми ягодами вместо сердец. Последние крохи из себя вытягивает, на крови шьёт. Выйдет новая луна – пойдёт на князя войной. Не жить его княгине темноволосой.

Вышла луна, и битва была большая, наречённая Ведьминой ночью. Но княжеская дружина победила под рассвет травяную армию – каменные сердца. Порубили льняные полотна, рассыпали солому и сухостой, раскидали камни, а ведьму загнали в её избу. Горько хохотала Альга, защищаясь от того, кого стражником себе создавала.

Наконец ушла дружина, дозор оставив. Ни ведьму, ни избу её трогать князь не велел. Альга в пустом доме хохочет, кувшины крушит. Бьются рябины, шумит ветер, стёкла осыпаются серебряным куражом, снег падает.

Зима приходит.

Злобой сердце обуяло – так и лето колдовское золотое сгинуло, время колобродить перестало. Унялись вещие сны, сила по капле возвращается. А сердце бьётся, перестукивает под дудочку, ту самую, под какую на осенней ярмарке Альга с князем плясала, да только не помнит того князь и много другого из той ночи не помнит…

…А по весне и сам пришёл. Княгиня захворала, ни один лекарь помочь не в силах.

– Твоих рук да слов дело?

Рассмеялась в любимое лицо Альга, покачала головой, развела руками.

– Три раза уходил ты от меня к ней. Армию каменную-травяную порубил. Не добраться мне до твоей темноволосой княгини, не победить судьбу.

– Так твоих рук дело, ведьма?!

Горько стало на сердце, холодно. Зима пришла.

– Нет, княже. Да только ни трав нужных, ни ниток нет у меня, чтобы княгиню спасти.

– Добуду травы! Всё, что скажешь, добуду!

– Всё добудешь, княже. Да только силу нужную не сыщешь. Всё добро, что было во мне, в тебя вложено, тебе отдано, мыслям о тебе подарено. Только чёрная нить у меня осталась.

– Что хочешь делай. Только помоги!

Подняла глаза, растянула губы, и вмиг зрачки широкими стали, колдовскими, что ночь в Черноречье. А в глубине огонь, тихий, шипящий, что змеиное око, ложью золотится-колотится:

– Помогу, княже. Помогу.

Снова в княжий терем вошла под косые взгляды, под тревожный шёпот. Следом за ней нёс князь тот самый сундучок, с каким Альга из терема уходила. В сундук спрятала все травы, что в избе нашла: букет полевой, что князь ей давным-давно дарил, венок, что на реке ещё девочкой в камышах нашла, цветы целебные, что мать её сушила.

Княгиня в постели что ворон на снегу, что лебедь среди сажи: косы чёрные, смоляные, лицо ледяное, белое.

Альга опустилась на колени, взяла горячую руку. Обернулась на князя, предупредила:

– В сундуке – трав моих остатки, да не те, что с любовью собраны, на солнце высушены, а другие травы, обиженные, остужённые… Дам княгине силы, да только не храбрость, не верность, не нежность они вольют в неё. Ревность да гордыня в крови заиграют. Этим травы в моём доме пропитаны… Да ещё любовью к тебе безответной. Так что, может, что и получится, – усмехнулась криво, сжала в руке сухой стебель.

Хрустнул и рассыпался стебель пылью.

Наутро княгиня проснулась: бледная, да кое-какой румянец на щеках заиграл, глаза заблестели. К вечеру и вовсе ожила. Князь рад, город ликует, а Альга в прежней горнице заперлась, глядит в окно. Под стенами ярмарка раскинулась шире прежней: шумит, блещет.

Наконец решилась. Подошла к князю.

– Пойдём на ярмарку.

Помнил не помнил, а согласился.

Среди ярмарочной толчеи, в ранних сумерках, в сверкающих огнях, спросила:

– Помнишь ли, как мы здесь в прошлый раз были?

– Как не помнить. Много воды утекло, а глаза твои не поблёкли. Каким колдовством создан – того не забываешь.

– Княже мой, знаю, под запретом в твоём городе в будущее заглядывать, да только снам вещим не прикажешь. Трижды стремилась сердце твоё отвоевать, да сны одно твердят. Нет сил противиться, предупрежу только. Княгиня твоя от трав ревнива, резка станет. Горько тебе будет, да меня во всём обвинишь – некого больше. Будет это через месяц, а может, через год. Покуда до беды не дошло – вними моим словам, отпусти княгиню из своего сердца, чтобы не так больно было из земли своей отпускать.

– Нет, говоришь, сил противиться? А разве не перед выбором меня ставишь – ты или она? Альга, снаружи ты мак пунцовый, а в сердце чернорец, мглой окутанный… Знаю, верю, что видишь ведь в снах своих колдовских и другой путь. Видишь, как нить не сжечь, не перерезать, а любовью распутать можно. Расскажи!

Опустила голову. Словно стих шум на ярмарке, улёгся ветер, огоньки унялись.

И об это сны не врали.

– Не забыть, говоришь, колдовства, которым создан, княже? – медленно спросила, раздумчиво, припоминая. – Так помнишь, значит, что за травы в лён твоего кафтана вкладывала, помнишь, какими листьями душу твою устилала? Всё лучшее, чем земля делится, тебе дала. Храбрый мой, честный мой, стойкий да мудрый, статный да верный. Если согласишься трав своих отдать княгине взамен моих, горьких, страстных, быть ей прежней. Румяной, весёлой, светлой станет да на тебя похожей. Хочешь? – заглянула в его глаза-озёра, словно прощения себе ища. – Хочешь?..

Семь ночей варила взвар из семи стеблей, что с Семи земель собраны. На восьмое утро, до свету, вошла в пустую гридницу, оставила на столе плошку. Та дымилась, паром, ароматом лесным исходила.

Обернулась – глядь, входит князь.

– Отвар травяной, княже. Сон на травы, из которых ты соткан, нагонит. Уснёшь, а когда проснёшься, княгиня твоя прежней станет, да и самому легче будет.

Глядя в Альгины очи, выпил князь весь отвар. А пока пил он, и она пила, до дна глазами испить пытаясь любимого своего, дитя и друга, врага и стража, князя и витязя желанного и чужого.

Сделал последний глоток. Схлынула тёмная вода из озёр, прошёл сизый вихрь по гриднице, дрогнул княжий терем.

Закрыл князь глаза.

Затих. Морщины на лбу расправились, словно помолодел, а на устах имя княгини своей.

* * *

Весь день стояло яблочное пекло, лишь к ночи поутихло. Вошла Альга в горницу, где князь спал, а сердце ноет, тянет, и жарко, и горько ей… Подошла к постели.

Спит, долгим сном спит.

И всё кругом словно с ним умолкло. Склонилась над кроватью, коснулась лба – лоб прохладный.

Гулко перестукнуло сердце. Взялась за запястья – ледяные. Страх голову закружил, прижалась к его груди: прислушалась к сердцу.

Тук. Тук.

Ставни стучат на улице. Резные, тяжёлые, старым мастером справленные.

Тук.

Дятел в лесу; глаза что чёрные бусины, солнце в гладком оперении отражается.

Тук-тук.

Ветер пригнал дождь. Капли крупные, крепкие, что прозрачные виноградины, о стёкла бьют.

Тук. Тук. Тук.

Двери хлопнули, гром прогрохотал, копыта о землю цокают – весь мир живёт, стучит, дышит. Одно сердце княжеское не бьётся.

Взяла Альга в руки ледяную ладонь, сделала надрез – из ранки кровь засочилась густая, алая, как лесная ягода, как клюква болотная. Ни шалфея, ни льна, ни бузины, ни осины. Ни стебля, ни листка из тех трав, какие в князя вкладывала.

Человеком стал. Стал – и ушёл. Ушёл от неё князь её. Ото всех ушёл. Если бы не схватилась за него с самой судьбой, может, и прожил бы он жизнь долгую, человеческую. Но быстро отцвели травы, быстро сердце истукана травяного ожило – да так же быстро и увяло. Своими руками отваром, травы усмиряющим, Альга его напоила. Да ни одной травы отвар не встретил, а встретил кровь живую. Её и остановил навек.

Думала усыпить князя, да вместо того погубила…

Власти твоей нет, Альга, над живым. Власть твоя, Альга, над нитью да над травой. Прими да не приноси больше горя.

Княгиня, как узнала, прокляла Альгу, отослала с княжьего двора. Снова тропа твоя, Альга, в избу одинокую, ведьмину выводит. Покуда урок не выучишь, дальше дорога не поведёт.

А в дождливый день дошла до лесной опушки весть: родился наследник княжеский, да ни отца, ни мать увидеть не успел. Князя уж давно ведьма лесная, что он привечал, извела. А мать, горем, ревностью промучившись, сохранила зелье ведьмино до поры, чтобы её погубить, да сама его и выпила, тоскою сожжённая.

– Поведала бы мне раньше, что дитя носит, поняла бы я, что князь человеком стал. Не дала бы ему отвара семитравного, жив бы был! – воскликнула Альга в сердцах, бессильно, побежала к роднику сквозь травы, сквозь ветви, запутаться бы, забыться! А на сердце шелестит: «Это всё твои травы в ней взыграли, твоей ревностью, твоею завистью да злобой напитанные!»

К сумеркам, умывшись из родника ежевичной водой, исколовшись шиповником да сухой порослью, вернулась домой. А тихим вечером собралась и долгой, не впервые хоженной тропою дошла от дома своего до дома княжьего.

Во дворе дымно, людно, крик и спор.

– В чём дело?

Прошла сквозь толпу, что нож сквозь масло. Расступились и горожане, и дружина, и друзья княжьи. Расступились, примолкли, да и свет вокруг выцвел, словно серую шаль набросили. До того тихо, что слышно, как осенняя муха звенит, как дитя в тереме на руках нянек без матери плачет.

– Кто же князя нового на слезах детских выбирает? – спросила негромко, а каждый услышал. – Свары устраиваете из-за престола, а вот он, князь ваш, за порогом.

– Так в том и дело, госпожа, – не без страха, не без почтения поклонился Альге сотенный, – что князем теперь младенец остался. Кто править княжеством будет, покуда он несмышлён? Достойных много, город волнуется, на границах прежние враги. Не сегодня-завтра дружине выступать, иначе речные разбойники до самых излучин доберутся, а там пиши пропало княжество.

– Так и выбирайте из достойных! Жребием, народной волей. А князя я заберу и в доме своём растить буду. А кто посмеет вмешаться, пусть вспомнит прежнего князя судьбу.

Ни слова в ответ, ни взгляда. Горожане глаза долу, дружинники небу. Альга прошла по широкому княжескому двору, где, бывало, долгими вечерами сиживала, в тёплые окна да на шумный город глядела. Подошла к порогу, а там уж нянька с младенцем. Одна она только и взглянула на неё прямо. Отдавая мальчика, молвила:

– Княгиня дочерью моей была, князь молодой внук мне. Оставить не прошу, не позволишь, а попробую – изведёшь. Разреши навещать дитя хоть изредка.

«За ведьму держат, – подумала Альга, в тёмные глаза глядя. – Да разве и не так оно? Князя погубила, княгиню со свету сжила, молодого князя забираю… Да и пусть так! Страх чужих в избу не пустит, к опушке лесной не выведет. Пускай тропа к дому моему тревогой да недоверием людским прорастёт. Редкий путник по такой тропе идти отважится. Не отобрать им моего князя больше!»

Матери соперницы своей, навеки уснувшей, кивнула. Решится прийти старуха – пусть приходит. Младенцу – родные руки, Альге – городские вести. А глаза непростые у матери – может, и у ней в роду ведьмы ворожили…

Приняла дитя, взяла на руки – и словно сила, на молодости замешанная, по крови заструилась. Каждый шаг, что отделял её от княжеского крыльца, новое дыхание нёс. Шла, будто время вспять поворачивала. Вернулась, не оглянувшись, к своему порогу, а там, призрачный, из трав сотканный, стоит, улыбается прежний её витязь.

– Береги сына моего. Да не входи в хоженую реку, дурной дорогой дважды не сверни. Береги, люби, да помни: не для себя растишь. Забудешь – загубишь…

Подошла, протянула руку – дышать забыла от нежности, от надежды, – а он развеялся прахом. Тонкий запах мяты, дыма да чернореца поплыл по воздуху, коснулся щеки приветом прощальным да ушёл с осенним ветром.

Над крыльцом алые рябины горят, тучи на крышу грудью ложатся – затишье перед бурей. Малый княже заплакал – тоскливо, тихо.

– Не плачь, витязь мой. От всего света охраню, сберегу, укрою, дождусь, пока вырастешь, – помолчала, отвела ребёнку волосы от лица. Глаза – зелёный крыжовник, точь-в-точь князь её. – Мо́лодец мой.

Технари-колдуны || Рассказы Дарины Стрельченко

0

Быстрый ответ

Напишите ваше сообщение и нажмите «Отправить»


phpBB [video]