Преодолеть притяжение и удержится на месте (© ?)
-- этюд одиночной игры
шахматный воин подался в бега
шахматный воин укрылся в снегах
шахматный воин предельно спокоен
какой-то там конь объявил ему шах
какой-то там конь? объявил ему шах?
так он, стал быть, король? получается так
и шахматный воин, всю свиту уволив
решился на отчаянный шаг ...
а шахматный конь пустился в погоню
шахматный конь прыгнул в чёрное море
из чёрного моря да в белое море --
шахматный конь ведь горит, но не тонет
... и в чистом поле, белом, как вата
встретились два одиноких солдата
не вспомнив, чего друг от друга им надо
и чем отличается шах от мата ...
Шахматный воин
Автор: Константин Русаков
По некоторым мелким признакам я с ужасом понял, что мозг мой перестаёт действовать нормально. Вначале я приходил на допросы с совершенно ясной головой.
Я давал показания спокойно и осторожно и отчётливо сознавал, что я должен говорить и чего не должен. Теперь же всё, что я мог, – это, запинаясь, связывать простейшие фразы, потому что глаза мои неотступно следили за пером, которое летело по бумаге, записывая показания, и мне самому хотелось нестись вдогонку за моими собственными словами.
Я чувствовал, что перестаю владеть собой. Я понимал, что приближается момент, когда для своего спасения я расскажу всё, что знаю, а может быть, и больше. Для того чтобы вырваться из этой удушающей пустоты, я предам двенадцать человек, выдам их тайны, выдам без всякой выгоды для себя, получив, может быть, только короткую передышку.
Однажды дошло до того, что, когда тюремный надзиратель принёс мне еду, меня охватил такой приступ отчаяния, что я вдруг закричал ему вслед:
– Отведите меня к следователю! Я хочу во всём признаться! Я скажу им, где находятся бумаги и деньги! Я всё скажу им! Всё! Но, к счастью, он уже не слышал меня или не хотел слышать.
И вот в этот момент крайней безнадёжности случилось нечто непредвиденное. Произошло событие, которое обещало избавление, пускай временное, но всё же избавление. Был конец июля, день был тёмный, зловещий, дождливый. Все эти подробности я отчётливо помню, потому что в окна коридора, через который меня вели на допрос, барабанил дождь.
Мне пришлось дожидаться в прихожей перед кабинетом следователя. Перед допросом всегда заставляли подолгу ждать, это входило в их систему.
Сперва взвинчивали нервы внезапным вызовом среди ночи, потом, когда вы брали себя в руки и подготавливались к испытанию, когда ваша воля и ум были напряжены и готовы к сопротивлению, вас заставляли ждать, стоять перед закрытой дверью час, два, три часа. Эта бессмысленная пауза была рассчитана на то, чтобы утомить вас физически и сломить морально.
В тот четверг, 27 июля – есть особые причины, почему я так хорошо запомнил это число, – они продержали меня особенно долго; часы пробили дважды, а я всё ждал, стоя в прихожей.
Само собой разумеется, мне никогда не разрешали садиться, и за два часа ноги мои совершенно одеревенели. В комнате, где я ждал, висел календарь. Мне трудно объяснить вам, до чего мне хотелось увидеть что-то напечатанное, что-то написанное, поэтому-то я как зачарованный уставился на эти цифры и буквы: «27 июля». Я просто пожирал их глазами.
Потом я снова ждал и ещё ждал, глядя на дверь, соображая: когда же она наконец отворится?
Я прикидывал в уме, какие вопросы зададут мне на этот раз мои инквизиторы, но прекрасно понимал, что спросят они что-то совершенно противоположное тому, к чему я подготовился.
И всё - таки, несмотря ни на что, я благословлял и эту мучительную неизвестность, и физическую усталость: ведь я находился в другой, не своей комнате! Эта комната была чуть больше моей, с двумя окнами вместо одного, без кровати, без умывальника и без миллион раз виденной трещины на подоконнике.
Дверь была окрашена в другой цвет, у стены стояло другое кресло, а налево шкафчик для бумаг и вешалка, на которой висели три или четыре мокрые шинели, шинели моих мучителей. Передо мной было что-то новое – свежее зрелище для истосковавшихся глаз, и я жадно впитывал все подробности.
Я рассматривал каждую складку на шинелях; я заметил, например, что на одном из мокрых воротников повисла капля, и – вам это, наверное, покажется смешным – я с бессмысленным волнением ждал, оторвётся ли в конце концов эта капля и скатится вниз или сумеет преодолеть земное притяжение и удержится на месте.
Честное слово, в течение нескольких минут я, затаив дыхание, наблюдал за этой каплей, словно от неё зависела моя жизнь. Когда капля наконец скатилась, я принялся пересчитывать пуговицы на шинелях, – на одной было восемь, на другой – столько же, на третьей – десять.
Потом я сравнивал знаки отличия. Даже не стану пытаться рассказать вам, как развлекали меня эти идиотские, ненужные мелочи, как они дразнили и насыщали мои изголодавшиеся глаза.
И вдруг совершенно неожиданно я увидел нечто такое, что окончательно заворожило мой взгляд. Я заметил, что боковой карман одной из шинелей слегка оттопыривается.
Я придвинулся ближе. По прямоугольным очертаниям того, что лежало в кармане, я догадался, что это книга. Колени мои задрожали. Книга!
Вот уже четыре месяца, как я не держал в руках книги, так что самая мысль о том, что слова могут складываться в строчки, а строчки – составлять страницы, печатные листы и, наконец, книгу – книгу, в которой можно найти и запомнить новые, неизвестные мне доселе, интересные мысли, – всё это одновременно возбуждало и одурманивало меня.
Я, как загипнотизированный, глядел на оттопыренный карман, в котором лежала книга, глядел с такой страстью, будто хотел прожечь своим взглядом дыру в шинели. И наконец я уже не мог совладать со своим нетерпением.
Руки мои дрожали при мысли о том, что я могу дотронуться до книги, хотя бы через материю шинели. Не отдавая себе отчёта в том, что я делаю, я придвинулся ещё ближе.
К счастью, надзиратель не обращал внимания на моё не совсем обычное поведение; по всей вероятности, он находил естественным, что человеку, простоявшему на ногах два часа, хочется опереться о стену.
И вот я уже стоял совсем близко от шинели. Чтобы иметь возможность незаметно дотронуться до неё, я заложил руки за спину. Я потрогал карман и убедился, что внутри действительно было что-то прямоугольное, гнущееся, мягко похрустывающее, – книга, книга!
И вдруг меня ужалила мысль: «Укради эту книгу. Если тебе удастся это сделать, ты сможешь спрятать её в своей камере и читать, читать, читать, наконец-то снова читать!»
Едва эта мысль возникла у меня в голове, как яд, её начал молниеносно действовать. У меня зазвенело в ушах, заколотилось сердце, похолодевшие пальцы отказались повиноваться.
Но когда первоначальное оцепенение миновало, я незаметно прижался к шинели и, ни на мгновение не сводя глаз с надзирателя, принялся спрятанными за спину руками выталкивать книгу из кармана. Выше, выше, ещё выше, потом рывок – я осторожно и легко потянул, и в руках у меня очутилась небольшая книжонка.
Только тут я испугался того, что наделал. Отступать было нельзя. Что мне оставалось делать?
Я засунул книгу сзади под брюки так, чтобы её придерживал пояс, потом постепенно передвинул на бедро. Теперь я мог удержать книгу на месте, прижав по-военному руки по швам. Нужно было попробовать. Я шагнул от вешалки, два шага, три шага. Прекрасно! Если только я буду крепко прижимать пояс, книгу можно не выронить и унести с собой.
Потом начался допрос. Он потребовал от меня большего напряжения, чем обычно: отвечая на вопросы, я не думал над своими ответами, сосредоточив все усилия на том, чтобы не дать выскользнуть книге.
К счастью, допрос на этот раз продолжался недолго, и мне удалось благополучно доставить книгу в свою комнату.
Не буду утомлять вас подробностями; скажу только, что на обратном пути в коридоре был очень опасный момент: книга выскользнула из-под пояса в брюки, и мне пришлось симулировать бурный припадок кашля, чтобы согнуться в три погибели и снова затолкать её под пояс.
Но каково же было моё счастье, когда я принёс её в свою преисподнюю и наконец остался один, но я уже больше не был один.
Вы, наверное, думаете, что первым моим побуждением было схватить книгу, просмотреть её, начать читать? Ничего подобного.
Прежде всего я принялся смаковать радость обладания ею; мне хотелось долго - долго щекотать свои нервы, размышляя, что за книга украдена мною, хотелось, чтобы она была с очень мелким, убористым шрифтом, чтобы в ней было много - премного букв и много - премного тоненьких страничек, чтобы я мог читать её как можно дольше.
Мне хотелось, чтобы чтение этой книги требовало от меня умственного напряжения, – мне не надо было ничего лёгкого, пошлого.
Хорошо, если бы из неё можно было выучить что - нибудь наизусть, скажем, стихи. Хорошо, если бы это оказался – дерзкая мечта! – Гомер или Гёте.
Наконец я больше не мог совладать со своим жадным любопытством. Растянувшись на кровати, чтобы не вызвать подозрений у надзирателя – на случай, если бы он неожиданно открыл дверь, – я вытащил из-за пояса книгу.
Первый взгляд, брошенный на неё, не просто разочаровал меня; я ужасно рассердился: моя добыча, похищая которую, я подвергался такой чудовищной опасности и которая породила такие пылкие надежды, оказалась всего лишь пособием по шахматной игре, сборником ста пятидесяти шахматных партий, сыгранных крупнейшими мастерами.
Если бы я не был окружён со всех сторон стенами и решётками, я бы выбросил книгу в припадке ярости в окно. Какая польза, ну какая польза была мне от подобной ерунды? Как большинство гимназистов, я изредка для препровождения времени играл в шахматы.
Но для чего нужна была мне эта теоретическая абракадабра?
из произведения австрийского писателя Стефана Цвейга - «Шахматная новелла»
