Корсет по образу
жесток твой смех. жестока и улыбка.
а грусть твоя - сильнее чем моря.
да не смотри! не золотая рыбка -
чернее бездны чёрной чешуя...
морских глубин всегда немая дева,
доколе будешь мучить ты меня?
в объятиях цепей - нет крепче плена -
осознаю, что жизни есть стерня.
дракон немой, седая дъяволица!
освободи. затми красой меня!
передо мной - мелькают мира лица,
вторгаясь в разум тяжестью бытья.
дай мне свободу. дай мне силу смерти!
вручи мне жезл, взведи меня на трон!
хочу поколебать все хляби тверди,
чтоб мир накрыть безумьем с трёх сторон.
...жестокий смех. жестокая улыбка.
и грусть и боль - сильнее чем моря.
взгляну в глаза... не золотая рыбка.
чернее чёрной бездны чешуя...
Жесток твой смех
Автор: Александр Скалин
Моррисон Пиккенс отправился на «Фарроу филм студиос». Он вёл машину по людной улице, между мелкими лавчонками, прожаренными и высушенными солнцем, мимо пыльных окошек, готовых выставить створки из тёмного и мрачного ряда.
За окнами угадывалось всё, что нужно человеку, всё, ради чего живут люди: строгие платья с бабочками, усыпанными фальшивыми бриллиантами, банки с клубничным вареньем, жестянки с томатами, швабры и сенокосилки, кольдкремы и аспирин, и знаменитое средство от пучения желудка.
Мимо шли люди, усталые, торопливые, безразличные, волосы их липли к влажным горячим лбам. И казалось, что величайшее из людских несчастий сопутствует не тем, кто не может войти в магазин и купить необходимое, но тем, кто в состоянии это сделать.
Над сложенным из жёлтого кирпича фасадом крохотного кинотеатрика, белой маркизой и кругом с броской надпись «15 центов», выведенной на тёмном, с блёстками фоне, высилась картонная фигура женщины.
Она стояла, выпрямившись, плечи разведены, стриженые светлые волосы языками огня вздыблены над лбом словно костёр, разгоревшийся под напором могучего ветра, – яростное пламя над стройным телом.
Бледные прозрачные глаза, крупный рот, наводящий на мысли о рте идола, изображающего некое священное животное. Имени под фигурой не было, однако его и не требовалось, ибо любой прохожий на любой улице мира знал это имя, знал буйные светлые волосы и хрупкое тело. Это была Кей Гонда.
Фигура под скудной одеждой казалась едва одетой, однако люди не замечали этого.
Никто не пытался смотреть на неё обыденными глазами, никто не хихикал.
Она стояла, запрокинув голову назад, бессильно уронив по бокам руки ладонями вверх, беспомощная и хрупкая, сдающаяся и намекающая на нечто далёкое, прячущееся за белой маркизой и крышами, как пламя, качнувшееся под напором незримого ветра, как последняя мольба, поднимающаяся над каждой кровлей, над каждым окном магазина, над каждым усталым сердцем, оставшимся далеко под её ногами.
И минуя кинотеатр, хотя никто этого не делал, каждый испытывал смутное желание приподнять над головой шляпу.
Прошлым вечером Моррисон Пиккенс смотрел одну из её картин. Полтора часа он провёл в полной неподвижности, и если бы дыхание требовало внимания, наверно, забыл бы дышать.
С экрана на него смотрело огромное белое лицо, шевелились губы, которые каждый мечтал поцеловать, и глаза, заставлявшие гадать, с болью гадать о том, что они видят.
Ему казалось, будто существовало нечто – в глубинах его мозга, где - то позади всего, что он думал и чем являлся, – чего он не знал, но что было известно ей, и что он хотел знать и не понимал, сможет ли когда - нибудь это сделать, и должен ли он это понять, если способен, и почему хочет именно этого.
Он думал, что она просто женщина и актриса, однако думал так только до того, как входил в зрительный зал, и после того, как покидал его; но когда он смотрел на экран, мысли его становились иными; он видел в ней уже не человеческое создание, не ещё одно существо из тех, что постоянно окружали его, но нечто совершенно неведомое и не подлежащее познанию.
Когда он смотрел на неё, в душе его возникало чувство вины, однако при этом он как бы становился молодым – чистым… и очень гордым. Глядя на неё, он понимал, почему древние создавали статуи богов по образу человека.
Никто не знал в точности, откуда взялась Кей Гонда. Некоторые утверждали, что помнили её по Вене, когда ей было шестнадцать и работала она в лавке корсетных дел мастера.
Платьице на ней было слишком коротко для длинных и тощих ног, бледные и тонкие руки торчали из рукавов.
Она двигалась за прилавком с нервической быстротой, заставлявшей клиенток считать, что место этой девчонке в зоопарке, а не в крохотной, пропахшей прошлогодним салом мастерской, за накрахмаленными белыми занавесками.
Никто не мог бы назвать её красавицей. Мужчины не проявляли к ней интереса, а лендледи охотно выставляли её на улицу в случае опоздания с оплатой.
Долгие рабочие дни она проводила, подгоняя корсеты по фигурам заказчиц, тонкие белые пальцы её затягивали шнурки над тяжёлыми складками плоти. Клиентши жаловались на неё и говорили, что от взгляда этой девицы им становится не по себе.
Были и такие, кто помнил её по прошествии двух лет, когда она работала служанкой в пользовавшемся дурной славой отеле, притаившемся в тёмном венском переулке.
Они помнили, как она спускалась по лестнице, сверкая дырками на пятках чёрных хлопковых чулок, в заношенной, открытой на груди блузке.
Мужчины уже пытались заговаривать с ней, однако она не слушала их.
А потом однажды ночью прислушалась к голосу высокого мужчины, наделённого жёстким ртом и глазами, слишком внимательными для того, чтобы позволить ей быть счастливой; мужчина этот, знаменитый кинорежиссёр, явился в отель совсем не для того, чтобы поговорить с этой девушкой.
Владелица гостиницы затряслась от возмущения, когда услышала, как та смеётся, громко и жестоко, выслушивая слова, которые нашёптывал ей мужчина.
Впрочем, великий режиссёр впоследствии с пеной у рта отрицал эту историю, повествовавшую о том, где именно он отыскал Кей Гонду, свою величайшую звезду.
В Голливуде она носила простые тёмные платья, пошитые для неё французом, жалованья которого хватило бы на финансирование страховой фирмы.
К её особняку вела длинная галерея беломраморных колонн, a её дворецкий подавал коктейли в узких и высоких бокалах.
Она ходила так, словно бы ковры, лестницы и тротуары тихо и бесшумно сворачивались, стараясь не попасть ей под ноги.
Волосы её никогда не казались причёсанными. Она поводила плечами жестом, напоминающим скорее конвульсию, и лёгкие синеватые тени играли между её лопатками, когда она бывала в длинных вечерних платьях с открытой спиной. Все ей завидовали.
И никто не мог сказать, что она счастлива.
из романа Айн Рэнд - «Идеал»