5 марта
Воспоминания очевидцев о смерти Сталина
При Сталине часто вывешивались на улице красные флаги с черными лентами или бантами. Мы к этому привыкли. Сталин любил траур. Когда вдали слышался траурный марш духового оркестра, у меня сердце начинало тоскливо щемить. Я очень боялась покойников и всегда убегала в противоположную сторону, чтобы не увидеть траурную процессию.
Вечером следующего дня мама пришла с работы расстроенная и рассказала, что накануне, в день похорон Сталина, в толпе погибло много народу, все больницы забиты искалеченными. Потом я слышала, что как будто рано утром следующего дня после похорон чистили улицы и бульвары, по которым шла толпа. И оттуда грузовиками вывозили башмаки, галоши и всякую потерянную одежду. Передавали эти рассказы шепотом и только близким знакомым.
/Елена Делоне/
Власти очень боялись беспорядков. Очень многие тогда считали, что раз нет Сталина, значит, и Америка на нас сейчас навалится и вообще, что все сейчас нас завоюют. В общем, пропадем без него.
/Ирина Владимировна Высочина/
Стоит толпа, плотная-преплотная, уже трудно дышать. И вдруг — волна! Кто-то откуда-то с силой давит. И ребра — хрустят. И становится так страшно! Хочется опуститься туда, вниз, потому что между ногами вроде бы какое-то пространство еще есть. И вот тут начинается борьба за жизнь уже настоящая, потому что никаких других мыслей и целей уже не остается. Только как остаться в живых. И тут… Какой-то парень, который рядом со мной стоял — он меня буквально как репку вытащил на руках и поставил к стенке, высоко, на какой-то уступчик. Я как будто приклеилась к этой стенке и с девяти вечера и до двенадцати ночи без капли воды или еды простояла приклеенная к этой стенке. Почему я не замерзла — я не знаю. Почему я не свалилась — я не знаю. Я стояла, приклеившись к этой стенке. Передо мной толпа слегка двигалась, хотя двигаться было некуда.
/Лариса Григорьевна Гурова/
Огромная масса народа оказалась зажатой между стенами домов и грузовиками. Движение застопорилось. Возникла страшная давка, поскольку сзади напирали все новые и новые люди, а продвижения вперед почти не было. Я потерял всех своих товарищей и оказался зажат в людской массе настолько, что было больно, трудно дышать, и я не мог пошевелиться. Стало очень страшно, поскольку угроза быть раздавленным или затоптанным толпой насмерть была вполне реальной. Изо всех сил я старался не оказаться рядом с грузовиками — существовала очень большая опасность быть раздавленным о грузовик. Кругом кричали от боли и страха люди, особенно женщины.
Потом я узнал, что в конце Рождественского бульвара перед Трубной площадью, куда я не дошел совсем немного, была ужасная мясорубка. Известно, что Рождественский бульвар круто спускается вниз к Трубной площади. Но выход на площадь был перекрыт. Люди, оказавшиеся перед Трубной площадью, были просто раздавлены сзади идущей вниз по уклону толпой. Погибла масса народа.
/Леонид Павлович Симановский/
А когда папа через час уехал обратно — разревелась во весь голос. Глядя на нее, и я расхныкался. Как спустя много лет объясняла мама, плакала она не от печали по товарищу Сталину, а от страха, что теперь снова начнется война и на Бобруйск — базу стратегической авиации — американцы сбросят атомную бомбу. Но я подозреваю, что она все же больше боялась не американцев, а наших бобруйских соседей: как бы они не принялись нам мстить за болезнь и смерть товарища Сталина от подлых рук наших соплеменников — врачей-убийц.
По рассказам родителей, долгое время практически все были уверены, что Сталин умер не своей смертью. Сначала врачи-убийцы его сгубили, потом английский шпион Берия, потом Хрущев с Булганиным… Говорили об этом практически открыто, причем авиаторы по месту службы отца — без особого сожаления. Злорадствовали, что теперь-то «Ваське» (сыну Сталина) не поздоровится с его художествами.
/Михаил Черейский/
Я была очень благополучной девочкой: не всем моим одноклассникам так повезло — иметь живого отца. Очень им гордилась.
Помню, как меня поразил вопрос в школьной анкете, которую всем надо было заполнить, а именно: имею ли я собственное спальное место или сплю на одной постели с братом (сестрой) или с кем-то из родителей. Оказалось, что отдельную постель имели далеко не все дети.
Будучи студенткой, я смотрела фильм Ромма «Обыкновенный фашизм» и не понимала, почему при виде Гитлера (такого, на мой взгляд, невзрачного и, более того, неприятного) толпа приходит в необъяснимый восторг, в неистовство. И вспоминала первомайскую демонстрацию 1952 года, Красную площадь и себя, девятилетнюю, охваченную подобным же порывом, почти счастьем.
В школе тоже был траур, как и везде. Но дети оставались детьми. Так, в дневнике моей подруги появилась запись: «Смеялась на траурном звонке».
/Инна Николаевна Лазарева/
Помню хорошо как, когда я пришел домой, папа радостно сказал: «Балабус отбросил копыта!» Балабус — это на идиш «хозяин»: «Хозяин отбросил копыта!» Он был страшно рад. А мы с моим приятелем Мишей Куниным (он был из такой семьи, где прекрасно понимали, кто такой Сталин) тоже были страшно довольны: три дня свободных! Мы гуляли по улицам, а единственно, из-за чего нам было грустно, что из-за траура все кинотеатры закрылись.
А вот Алик, брат мой [в будущем священник Александр Мень] — с ребятами все-таки пошли посмотреть на Балабуса, как тот лежит в гробу. Просто из любопытства. И дойдя до Трубной площади — их было четверо ребят — они поняли, что началась мясорубка. Там же творилось что-то страшное! Толкучка была такая, что они почувствовали, что это уже угрожает жизни. Они бросились к пожарным лестницам, залезли на крышу, и по крышам им удалось уйти с площади. Только так было возможно спастись.
/Павел Вольфович Мень/
Начальство толпилось на сцене, кто-то утирал слезы, сморкался, говорились краткие скорбные речи. Слово взял начальник политотдела — невысокий толстый полковник с круглым, изрезанным глубокими морщинами лицом. Мы не любили его за казенно-крикливое отношение к нам и прозвали Карабасом-Барабасом. Он начал речь: «Царское правительство отправляло товарища Сталина в ссылку в Сибирь семь раз, он бежал из ссылки шесть раз», и вдруг зарыдал в голос, совершенно по-бабьи, и крупные слезы градом покатились по лицу и закапали на шинель.
/Фридрих Сергеевич Логинов/
В школе вдруг после смерти Сталина начались ужасные для меня разговоры антисемитские. О врачах-убийцах и прочее. Меня это тогда совершенно поразило. Я помню, еще такой дурацкий довод я привела, что не все евреи плохие, вот, например, моя бабушка… и получила то, что и заслуживала за такой довод. Мне девочка сказала, что «потому ты евреев и защищаешь, что у тебя еврейка бабушка».
/Светлана Алексеевна Ганнушкина/
Мы идем по Рождественскому бульвару к Трубной площади и вдруг слышим шум. Странный. Я такого никогда не слыхала. И вдруг весь бульвар заполнился черной человеческой массой, и она катится прямо на нас. Очень быстро. И от нее не убежать. Но она по бульвару, а я от нее не вперед, а налево, через ограду, ограда низкая, но улица тоже вся запружена толпой, и меня вдавило в какую-то подворотню, а масса прокатилась вперед, оставляя за собой какие-то темные кучки, человеческие останки. Наверное.
Но я не успела рассмотреть, потому что какую-то женщину тоже вдавило в подворотню, и она упала и лежит. Пожилая, полная женщина лежит прямо рядом. И ее надо в скорую или в больницу. А я помню, что на углу Рождественского и Петровского бульваров есть аптека, но как ее туда дотащить? Толпа еще не схлынула, но поредела. И смотрю, рядом стоит какой-то парень. Лица я сейчас не помню, а помню зеленые глаза и что звали его Женей и был он милиционер. Мы с ним переглянулись, схватили эту женщину под мышки и потащили. И пока мы ее тащили, у меня в голове вертелась такая мысль: если Сталин был человек хороший, то почему его смерть вызвала это безумие? Так не может быть. Вон небо голубое, солнце светит, а на бульваре валяются эти черные кучки. Так не может быть. То есть не должно быть. И значит, не был он хорошим человеком, и не был лингвистическим гением. И значит, я свободна от любви к нему. Ведь небо все равно голубое, и солнце светит.
/Элла Владимировна Венгерова/
После школы мы с подружками решили идти в Колонный зал. Для нас это было актом любопытства, а не глубокой скорби. Со мной были Марина Гройсман, Галя Виницкая, Лариса Махрова. Родители отпустили нас спокойно — Колонный зал был совсем рядом. Но все вышло не так. Улицы были перегорожены грузовиками, стояло военное оцепление и всех направляли в одну сторону. Мы попали на улицу Жданова, затем на Сретенский бульвар и оттуда на Трубную площадь, где все было перекрыто грузовиками. А со стороны Рождественки (бывшей Жданова) и Рожденственского бульвара шли и шли люди. Толпа напирала, слышались крики и вой. Я случайно оказалась прижата к витрине булочной. Кто-то разбил витрину, и толпа ринулась в булочную. Вскоре отверстие было завалено прилавками. Народ внутри сидел молча, никто не плакал. Снаружи раздавались ужасные крики. Сотрудники булочной начали нас выпускать через окошко для приемки хлеба во внутренний двор. У меня в тот момент не было ни страха, ни других эмоций. Я хорошо знала этот район, так как часто гуляла там с подругами. Я шла через дворы, все ворота были открыты. Но выйти на улицы не было возможности — все было перекрыто в несколько рядов грузовиками. Я перелезала через грузовики и под ними. Кругом было битое стекло; откуда оно взялось, не знаю. Я шла в резиновых ботиках — сейчас таких нет. Они были полностью порезаны, а на рейтузах оказались огромные дыры. Когда я пришла домой, меня ждали слезы родных, которые очень за меня испугались. Но на следующее утро меня отправили в школу. Завуч опять собрала всех учеников и стала рассказывать, как теперь нам трудно будет жить и какие несчастья ждут нас без Сталина. Она и некоторые ученики плакали. У меня не было ни слезинки. Завуч поставила меня перед учениками и сделала выговор, сказав, что я очень черствая.
/Татьяна Борисовна Большакова/
Депортацию нашу вроде как затормозили, а может отложили на неопределенное время, и еще через месяц ранним утром 4 апреля папа вбежал в квартиру, размахивая газетой «Правда», с криком: «Они не виноваты, не виноваты!» И Анна Ивановна Газеннова, в этот как раз момент тащившая из кухни тяжеленную сковороду картошки, мастерски пожаренной на постном масле, толкнувши мощным коленом дверь своей комнаты, злобно буркнула: «Да насрать мне на их, на энтих ваших врачей, накой они мне сдалися, чтоб они сдохли!»
/Ольга Алексеевна Вельчинская/
Почему-то в метро пускали ночью, хотя поезда не ходили. На перроне кто стоял, кто сидел, некоторые даже лежали. Мне как-то садиться не хотелось, тем более ложиться, и я бродил. И вот тут произошло то, чего я забыть не могу. Вдруг я услышал мат. Точно адресованный мат — не вообще, а именно по поводу Сталина. И «усатый» там было, и «сволочь», и много других слов. Вот это меня ошарашило. Люди говорили не потихоньку, не так, чтоб никто не услышал. Они говорили это громко, чтобы всем было слышно. Не было милиции, никто их не останавливал. Правда, и подходить близко не подходил.
/Юрий Николаевич Афанасьев/
Помню ли я день 5 марта 1953 года? Еще бы — такое не забывается: один из счастливых дней в моей жизни. Сразу же после объявления траурного сообщения по радио мой папа, никогда не использовавший повелевающих интонаций, сказал мне неожиданно твердо: «Так, будешь сидеть дома. Увидят твою сияющую физиономию — побьют. И это еще в лучшем случае». Так что три дня я не выходил на улицу. Общался с товарищами по телефону, соблюдая осторожность и применяя всем нам понятный код. Все-таки тревожное чувство не отступало: «дело врачей» никто не отменил, и то, что это дело спустя две или три недели признают фальсифицированным, тоже стало нежданным даром судьбы.
/Вадим Моисеевич Гаевский/
Сын и невестка бабушкиной сестры были расстреляны, но я об этом тогда ничего не знала. Мы жили в подвале, в нищете, едва сводили концы с концами, но детство, благодаря вождю, было счастливым. Только и слышалось: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Еще бы, там за границей все было просто ужасно, а здесь!
/Рахиль Самолюбова/